Том 4. Повесть о жизни. Книги 1-3 - Константин Паустовский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ничего особенного не было в этих словах. Но вместе с тем в них было целебное колдовство. Одиночество ночного пути вошло в меня как успокоение.
Но тут же я сжал голову руками — далекий милый голос сказал знакомые слова откуда-то издалека, из промозглых обветренных пространств. Там сейчас густые сумерки над брошенной могилой. Там осталась девушка, с которой я не должен был бы расставаться ни на один час в жизни. Я хорошо слышал слова: «Нет имени тебе, весна. Нет имени тебе, мой дальний». Это были ее любимые стихи. Я говорил их сейчас сам, но звуки моего голоса доходили до меня, как отдаленный голос Лели. Но его ведь никто и никогда больше не услышит. Ни я и ни кто другой.
Я встал и пошел в поле за местечко.
Сумерки заполнили весь воздух между небом и порыжелыми полями. Уже плохо было видно дорогу, но я все шел и шел. В стороне Лунинца поднялось тусклое зарево. На севере в полях зажглась над одинокой и темной хатой белая звезда.
«Счастливая звезда! — подумал я. — Она поверила в нее за несколько дней до смерти».
Нет, никогда человек не сможет примириться с исчезновением другого человека!
В корчму я возвратился в темноте. В каморке уже была приготовлена для меня койка. На соседней койке лежал офицер-артиллерист с темным лицом и выгоревшими бровями. Он читал при свече книгу.
Когда я вошел, из-под койки офицера раздалось хриплое ворчанье.
— Тубо, Марс! — крикнул офицер, приподнявшись и протянул мне руку. — Поручик Вишняков. Очень рад соседу. Как-нибудь тут проспим до утра?
Он сказал эти слова неуверенным тоном.
— Двойра! — крикнул за стеной корчмарь. — Спытай господ офицеров, чи, может, они хотят покушать.
Я есть не хотел. Я только выпил чаю и тотчас лег. Сосед мой оказался человеком молчаливым. Это меня успокоило.
Из-под его койки вылез большой желтый бульдог, подошел ко мне и долго и внимательно смотрел в лицо.
— Это он просит сахару, — сказал офицер. — Не давайте. Привык попрошайничать. Мученье на фронте с собакой. Но бросить жалко — сторож прекрасный.
Я погладил бульдога. Он взял зубами мою руку, минуту подержал, чтобы напугать меня, потом выпустил. Пес был, видимо, общительный.
Я долго лежал, закрыв глаза. Еще с детства я любил так лежать, прикинувшись спящим, и выдумывать всякие необычайные случаи с собой или путешествовать с закрытыми глазами по всему миру.
Но сейчас мне не хотелось ни выдумывать, ни путешествовать. Я хотел только вспоминать.
И я вспоминал все пережитое вместе с Лелей и досадовал, что так долго мы жили рядом, но были далеки друг от друга. Только в Одессе, на Малом Фонтане, все стало ясным и для меня и для нее. Нет, пожалуй, раньше, когда мы сидели в бедной польской хате над рекой Вепржем и слушали сказку о жаворонке с золотым клювом. Нет, должно быть, еще раньше, в Хенцинах, когда лил дождь и Леля всю ночь сидела на табурете около моей койки.
Потом я вспомнил о Романине. Что случилось с ним? Почему он стал со мной так груб? Должно быть, в этом была моя вина. Я понимал, что мог раздражать его своей уступчивостью — ее он называл расхлябанностью, — своей склонностью видеть хорошее иногда даже во враждебных друг другу вещах — он называл это бесхребетностью. Для него я был «развинченным интеллигентом», и мне это было тем обиднее, что Романин только по отношению ко мне был так пристрастен и несправедлив. «Честное слово, — говорил я себе, — я совсем не такой». Но как доказать ему это?
Ночью меня разбудил грохот окованных колес. Через местечко проходила артиллерия. Потом я задремал, может быть, даже уснул.
Проснулся я от страшного мутного воя в каморке. В первую секунду я подумал, что это воет бульдог. Соседняя койка трещала и тряслась.
Я зажег свечу. Мычал и выл офицер. Его подбрасывало, и изо рта у него текла желтая пена.
Это был припадок эпилепсии, падучей болезни. Таких припадков я видел много еще в тыловом санитарном поезде и знал, что в таких случаях следует делать.
Надо было засунуть в рот офицеру ложку и прижать язык, чтобы он не откусил его или не подавился им.
Стакан с холодным чаем стоял на подоконнике. В стакане была ложка. Я схватил ее и хотел засунуть офицеру в рот, но было так тесно и он так сильно бился и изгибался, что мне это никак не удавалось.
Я сильно прижал офицера за плечи, но тут же почувствовал резкую боль в затылке. Что-то тяжелое повисло на моей спине. Еще ничего не понимая, я встряхнул головой, чтобы сбросить эту тяжесть, и тогда наконец ясно ощутил острые клыки, впившиеся в мою шею.
Бульдог бесшумно бросился на меня сзади, защищая хозяина. Он, очевидно, думал, что я душу его.
Бульдог сделал глотательное движение сжатыми челюстями. Кожа у меня на шее натянулась, и я понял, что через секунду потеряю сознание.
Тогда последним усилием воли я заставил себя вытащить из-под подушки браунинг и выстрелил назад около своего уха.
Я не слышал выстрела. Я только услышал тяжелый удар упавшего тела и оглянулся. Бульдог лежал на полу. Кровь текла у него из оскаленной морды. Потом он судорожно дернулся и затих.
— Ратуйте! — закричал за стеной корчмарь. — Ратуйте, люди!
— Тихо! — крикнул я ему. — Идите сюда! Мне надо помочь.
Корчмарь пришел в одном белье с толстой свечой в серебряном подсвечнике. Глаза у корчмаря побелели от страха.
— Держите его, — сказал я корчмарю. — Я засуну ему в рот ложку, иначе он может откусить язык. Это падучая.
Корчмарь схватил офицера за плечи и навалился на него. Я засунул ложку в рот и повернул ее ребром. Офицер зажал ложку с такой силой, что у него скрипнули челюсти.
— Пане, у вас кровь на спине, — тихо сказал мне корчмарь.
— Это собака. Она бросилась. Я застрелил ее.
— Ой, что ж это делается на свете! — закричал корчмарь. — До чего довели люди людей!
Офицер как-то сразу обмяк и затих. Припадок кончился.
— Теперь он будет спать несколько часов, — сказал я. — Надо убрать собаку.
Корчмарь унес бульдога и закопал его на огороде. Пришла Двойра — худая женщина с добрым, покорным лицом. Я достал из сумки индивидуальный пакет, и Двойра промыла и перевязала мне ссадины на шее.
Я сказал корчмарю, что не хочу встречаться с офицером и, как только начнет светать, тотчас уеду.
— Таки и верно! — согласился корчмарь. — И ему невесело, и вам неприятно, хоть и нет виноватого в этом деле. Идемте к нам. Двойра, становь самовар. Попейте чайку на дорогу.
Когда я пил жидкий чай на половине у корчмаря, Двойра сказала:
— Подумать только! Еще минута, и он бы вас задушил. Я прямо вся трясусь, как вспомню.
Шея болела. Трудно было повернуть голову.
— Теперь жизнь не жизнь! — сказал корчмарь и вздохнул. — И копейка совсем не копейка, а мусор. Вот бы приехали вы до нас в мирное время. Каждый день имел свой порядок и свое удовольствие. Я открою утречком рано корчму, подъезжают на фурах добрые люди — кто на базар, а кто на мельницу. Я их всех знаю кругом на пятьдесят верст. Заходят до корчмы и кушают и пьют — кто чай, а кто горилку. И весело смотреть, как люди кушают простую пищу: хлеб, или лук, или колбасу и помидоры. И идет хороший разговор. Про цены, про урожай и помол, про картофлю и сено. И я знаю еще про что! Про все на свете. Тихое время для души, а за грошами я никогда не гнался. Абы было прожить да хватило на кербач господину исправнику. У меня была одна думка — дать детям образование. Так они уже получают его, это образование, солдатами в армии. Все пошло в помол, вся наша жизнь.
Начало светать. Густой туман лежал над землей. Деревья в тумане казались больше, чем они были на самом деле. Туман предвещал ясный день.
Я попрощался с корчмарем. Он попросил, чтобы я оставил записку офицеру. Я написал: «Извините. Я вынужден был застрелить вашу собаку».
Когда я отъехал от местечка несколько верст, взошло солнце. Все блестело от росы. Ржавые рощи были освещены ранним солнцем. Издали казалось, что они тлеют темным жаром. Удивительно свежий воздух стоял над землей, будто он был долго заперт и это утро впервые выпустило его на волю.
Я остановил коня, достал из полевой сумки серебряное колечко и надел его на мизинец. Оно показалось мне очень теплым.
Свой отряд я догнал в селе Замирье под Несвижем.
Гнилая зима
В октябре на фронте наступило затишье. Наш отряд остановился в Замирье, вблизи железной дороги из Барановичей в Минск. В Замирье отряд простоял всю зиму.
Ничего более унылого, чем это село, я не видел в жизни. Низкие обшарпанные хаты, плоские, голые поля, и ни одного дерева вокруг.
Этот угрюмый пейзаж дополняли грязные обозные фуры, косматые худые лошади и обозные солдаты, совершенно потерявшие к тому времени «бравый воинский вид». Их облезлые папахи из искусственной мерлушки были драные, наушники на них торчали в стороны, как перебитые птичьи крылья, ватники блестели от сала, шинели были подпоясаны вервием, и почти у каждого обозного торчала во рту, прилипнув к губе, изжеванная махорочная цигарка.