Николай Гоголь - Анри Труайя
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иногда вместо того, чтобы гулять или слоняться по кафе, друзья собирались дома с художниками поиграть в «бостон». Никто из собравшихся даже примерно не знал правил игры, Гоголь изобрел свои правила, которые изменял поминутно в зависимости от обстоятельств и отмечал результаты на клочке бумаги, пусть даже с новой игрой они считались недействительными. Гоголь зажигал свою знаменитую римскую лампу, которая еле освещала карты в руках игроков. Тем, кто жаловался, что ничего не видит, он напоминал, что в Древнем мире при такой же точно лампе работали и развлекались консулы, сенаторы и куртизанки. Для поднятия настроения он брал в свое распоряжение фляжку, сливал верхний слой оливкового масла, заменявший пробку – также по обычаю старых добрых времен, – и наливал всем легкого вина. Мало-помалу оживлялся разговор. До тех пор, пока он касался искусства, литературы, все находили точки соприкосновения. Но, как только речь заходила о политике, Гоголь и Анненков оказывались в противоположных лагерях. Фанатичный поборник традиционного уклада, Гоголь не мог вынести, что его друг считал Францию страной будущего, способной распространить по всей Европе идеи свободы, равенства и справедливости, родившиеся на ее земле во времена энциклопедистов (прим. перев. Дидро и Алемберта). Он с ужасом видел в ней разрушительную основу всей «поэзии прошлого». Он боялся ее как развратительницу общественных нравов. Он говорил о Франции, по словам Анненкова, «резко, деспотически, отрывисто». Он и Германию не слишком-то жаловал, которая, по его мнению, была не более чем «отрыжкой плохого табака и мерзкого пива».[285] Что касается Италии, то его особенно привлекал тот ее образ, который он сам себе создал, подразумевающий непринужденных и довольных своим существованием людей. Анненков однажды заметил, что в самом Риме, возможно, были люди, которые страстно желали бы смены режима, на что Гоголь с грустным вздохом ответил: «Ах, да, батюшка, есть, есть, такие».
Эти разговоры настолько будоражили его, что после ухода гостей он долго не мог уснуть. Вместо того чтобы лечь в постель, он устраивался на узком соломенном диване и проводил в таком положении полночи при свете масляной лампы. Или же садился у изголовья Анненкова и не уходил до тех пор, пока его друг, утомившись, не задувал свечу. Тогда он возвращался в свою комнату, ложился и начинал бороться со страхом обморока, который мог случиться в темноте. Его неотвязно преследовало воспоминание о смерти Вильегорского. Один молодой русский архитектор серьезно заболел в Риме, он отказался навестить его, опасаясь, что вид больного его слишком сильно впечатлит. Потом, узнав о смерти несчастного, его стала тревожить мысль, что ему придется присутствовать на похоронах. За день до похорон он сообщил Анненкову, что он сам почти при смерти. «Спасите меня, ради Бога, – бормотал он с видом совершеннейшего отчаяния. Я не знаю, что со мною делается… Я умираю… я едва не умер от нервического удара нынче ночью… Увезите меня куда-нибудь, да поскорее, чтоб не было поздно…»[286]
Пораженный таким неожиданным известием, П. В. Анненков снял экипаж и повез Гоголя в Альбано. «Как дорогой, так и в самом городке Гоголь казался совершенно покоен и ни разу не возвращался к пояснению отчаянных своих слов, точно никогда не были они и произнесены», – писал позже Анненков.
Через какое-то время Анненков простудился после купания в Тибре и слег с сильной ангиной. Лекарства не помогали, жар не спадал. Очень расстроенный, Гоголь разрывался между сочувствием к другу и страхом заразиться. Он не может подвергать себя опасности заболеть, когда в голове хранится такой клад, как «Мертвые души». Он вдруг уезжает в Кампанью, оставив Анненкова на попечение служанки и владельца квартиры. Он пишет последнему записку по-итальянски, в которой просит его заняться nostro povero ammalato.[287]
«Кажется, вид страдания был невыносим для него, как и вид смерти, – отмечал П. В. Анненков. – Картина немощи если не погружала его в горькое лирическое настроение, как это случилось у постели больного графа Иосифа Вильегорского в 1839 году, то уже гнала его прочь от себя: он не мог вытерпеть природного безобразия всяких физических страданий. Вообще, при сердце, способном на глубокое сочувствие, Гоголь лишен был дара и умения прикасаться собственными руками к ранам ближнего. Ему недоставало для этого той особенной твердости характера, которая не всегда встречается и у самых энергических людей. Беду и заботу человека он переводил на разумный язык доброго посредника и помогал ближнему советом, заступничеством, связями, но никогда не переживал с ним горечи страдания, никогда не был с ним в живом, так сказать, натуральном общении. Он мог отдать страждущему свою мысль, свою молитву, пламенное желание своего сердца, но самого себя ни в каком случае не отдавал».
Через несколько дней Анненков выздоровел, и Гоголь, успокоенный, вернулся в квартиру. Они больше никогда об этом не вспоминали. Один из уважения, другой из врожденной скрытности, держали при себе свои мысли.
Как и во время своего первого путешествия в Италию, Гоголь часто посещал Иванова в его ателье. Работа над картиной «Явление Христа народу», которую он начал четыре года назад, продвигалась медленно. Каждое лицо, каждая травка, каждый камень становились проблемой. Художник попросил писателя позировать ему в качестве одного из персонажей картины. В группе на переднем плане теперь стоял худощавый человек с острыми чертами лица и длинными волосами, с телом, завернутым в просторную ткань коричневого цвета. Это был Гоголь, он слегка повернул голову назад, словно предчувствуя приход Христа позади него.[288]
Говоря об этом образе, Иванов подчеркивал, что он был «наиболее близок к Спасителю». Он намеренно выбрал это особое место для своего друга. А последний с благодарностью согласился присутствовать, хотя и символически, среди тех, кто видел появление Христа. Разве не чувствовал он в прямом смысле слова благословения Божьего в моменты своей литературной деятельности? Он только выполнял ту роль на картине, которую исполнял в жизни. Впрочем, «Явление Христа народу» дополняло «Мертвые души». Картина, как и книга, должна была произвести нравственное потрясение у толпы и повернуть судьбу России. Полностью посвящая себя своему произведению, художник и писатель исполняли волю Божию. Мешать им творить – все равно что оскорблять Всевышнего. «Помните, что нельзя работать Богу и мамоне вместе», – говорил Гоголь.[289]
Иванов также сделал несколько рисунков и написал два портрета Гоголя маслом. В это же время Гоголь позировал еще и для художника Моллера. Он попросил изобразить его улыбающимся, «так как христианин не может иметь грустный вид». На холсте появилось лицо с длинными волосами, аккуратно уложенными на косой пробор. Острый нос, губы под светлыми усиками сложены в улыбке, тогда как маленькие глаза смотрят с грустью прямо перед собой. Когда Гоголь смотрел на портрет, выписанный с необычайной тонкостью, он почти находил его красивым.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});