Завсегдатай - Тимур Исхакович Пулатов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как продолжение их трудных детских вопросов воспринимает Алишо эти всегдашние и оттого ставшие сами как ответ вопросы актеров, сдержанно и чуть стыдливо появляющихся в дверях автобуса и поспешно усаживающихся на свои «законные» места: «Что будем играть?», «Кого выставлять напоказ?» — себя, свою неуклюжесть, ненатуральность в глазах режиссера.
В эти часы в автобусе утренняя тема Алишо — тема «плохого отца» — полностью занимает его, ибо вдруг он сам внутренне эмоционально опускается до возраста своих «поздних детей», чувствуя себя и сидящих с их вопросами: «Что будем играть?» — хлопающую ладонь или ногу, наступившую на окурок: «Кого? кого?» — детьми, дающими самим себе невразумительный ответ.
Но порой все это кажется лишь домыслом, лишь капризом расстроенного сердца. Часто заставляет его вздрагивать появление режиссера со своей свитой, — в ней не оператор, не художник и не главный герой, то есть персонажи, вместе создающие для Алишо ощущение мнимости происходящего, — от них режиссер удален, чтобы подчеркнуть свое пренебрежение к кино. Да, он весь в жизни, что-то шепчет ему на ухо кокетливая девица, так желающая сниматься, — она согласна на риск, на будущие слезы, на мерещащийся обман, он же хмур, поглаживает усы и всем своим видом выражает неудовольствие, однако не настолько, чтобы обидеть и оттолкнуть от себя. Такое поведение режиссера более всего удручает старых, уже вышедших в «тираж» актрис, которые также в его свите. Кажется им, что, пренебрегая молодостью, режиссер вдвойне укоряет за старость; былые заслуги, звонки и записки влиятельных знакомых кажутся просроченным векселем, и удивительно, просто удивительно, как долго они надеются на роль. Еще есть, кажется, ничтожный шанс, обещание какого-нибудь помощника или ассистента режиссера молвить за них словечко в обмен на свое развязное поведение в их обществе, на откровенную пошлость, на дорогие сигареты, на намеки…
Молодые, красивые, модные как бы мстят в душе этим «вышедшим в тираж» актрисам, получившим когда-то столько славы и признания, выступившим в меру обаятельными, в меру соблазнительными, в меру доступными, этакой «женщиной, живущей рядом», которой можно позвонить, написать в письме признание в любви, попросить автограф. А она, ждущая сотнями этих писем, но смеющаяся над неуклюжими признаниями их авторов, — вот теперь, в старости, должна надеяться на чье-то покровительство, на чье-то словечко, сказанное на ухо режиссеру, чтобы тот обратил внимание.
Так и хочется Алишо закрыть ладонями искаженные лица актрис от пары пристальных глаз человека со сдержанным, холодным лицом, какого-нибудь прибалтийца, приглашенного, чтобы оттенять южные страсти сюжета. Он «гость режиссера» и посему в его свите, но гость нежеланный, трудно выносимый, однако терпеливый, ибо, как помещенный в чужую квартиру, с невообразимым бытом и кухней, где все приправлено перцем и пряностями, — вынужден молчать.
Взгляд его сравнивает, подсчитывает, одобряет или осуждает, правда тайно, как и подобает гостю. При нем так хочется казаться лучшими, неестественно есть, говорить не то, прятать свои зевки — будто южане столь темпераментны, что никогда не зевают, — все хотят быть бодрыми, — и походка при этом меняется, и выражение лица, много жестов, рассчитанных на то, чтобы вовремя закрыть непристойное, порочащее, — так страсти постепенно накаляются, собираются вокруг режиссера, а он — порицающий, одобряющий, ласкающий, дающий надежду — кажется очень довольным тем, что находится в гуще жизни.
Ассистент поглядывает нетерпеливо на часы, осветители зажигают свои иллюминации, наполняя светом застывшие декорации, слышится пробное стрекотание аппарата, а художник с поспешностью ставит еще несколько маслянистых пятен на пейзаж-фон.
Вообще-то, он личность, этот режиссер, надо стать сбоку, чтобы увидеть его профиль — чуть вздернутый нос намекает на его милый характер и наивность, а шея почти без складок — на сговорчивость натуры.
Только вот если встретиться с ним взглядом, то портрет искажается, человек этот строг и неприступен, и не обнаружишь в нем ни одной черты, за которую мог бы ухватиться человек растерянный и слабохарактерный, чтобы утешиться. Но когда он говорит, то тоже совсем другой, иногда позволяет себе положить обе руки на плечи Алишо и закрывает глаза, чтобы, возможно, скрыть сострадание.
Однажды перед сном Алишо вдруг представил режиссера в его спальне, так, ничего особенного не ощутил, — кажется, увидел его в теплом нижнем белье, но подумал, что и у режиссера должно быть много устойчивых тем в сознании, которые так прочно связаны друг с другом, что и не избавишься, как от опыта, — скажем, как мучительно должны соприкасаться линии таких тем, как «тема незаконнорожденного сына» — это он сам — и «тема неблагодарной дочери», сбежавшей с каким-то приезжим актером из Осетии, — его дочь.
Вот это неприятное в его биографии, как постоянный возврат к подлинной жизни, и заставляет его всякий раз чувствовать фальшь в игре актеров: «Это ведь несерьезно!» Ненатурально, несравнимо, мертво! Ведь только что все жили — девица, и гость, и знаменитости, вышедшие в тираж, — а тут, едва он закричал: «Мотор!», ударила хлопушка и затрещал оператор, всех как будто бы сковал страх, все онемели: «Вы требуете роли наперед, чтобы заучить те несколько реплик, достающихся вам по праву вашего таланта? Никогда! Жизнь наперед не заучивают, как не заучивают наперед и поведение…»
Но всегда находится человек, который успевает вовремя прийти к актерам на помощь. Он сидит на стуле за какой-нибудь старой декорацией, которую завтра уберут, в начищенных до блеска сапогах из реквизиторской, и едва актер зазевается или, не выдержав криков режиссера, решает незаметно уйти за бутафорскую дверь, как реалист тут как тут, берет за руку и наклоняется к уху: «Вы куда? Не срывайте съемок!»
Никто не знает, кто этот человек, но зато он всегда