Детский мир (сборник) - Андрей Столяров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он производил довольно–таки унылое впечатление, потому что был явно и безнадежно запущен: жуткие волосяные накрутки опутывали шкивы осей, а со множества тросов, раскинутых от него через балки в самых неожиданных направлениях, как зловещие бороды, зеленели мочальные грязевые подтеки. Сразу было видно, что здесь не чистили и не прибирали уже много лет, и, тем не менее, механизм этот все–таки еще работал: слабое редкое тиканье доносилось откуда–то из железных недр, и высовывающийся оттуда рычаг с удлиненной пластмассовой рукояткой немного подрагивал.
А неподалеку от рычага, нависая над двумя медными зубчатыми секторами, то ли совмещая их скрупулезно, то ли, наоборот, с усилием разводя, напрягаясь всем телом так, что спертым задержанным воздухом раздувались лиловые щеки, приседая и расставляя локти, как каракатица, выгибался резиновой дугой Дуремар, и пиджак возле шеи его топорщился, как на гусенице.
Это был именно Дуремар, его мягкая отечная физиономия с пористым носом видна была совершенно отчетливо: ноздри от возбуждения раздувались, а на синеватых щеках проступали малиновые неровные пятна.
Он был, в общем–то, точно такой же, как в школе.
Но не это поразило Клауса.
Поразило его то, что пол на чердаке был как будто стеклянный: сквозь него был заметен зал с принаряженной танцующей публикой, вся дворцовая анфилада, по которой он только что дико промчался, вестибюль, где сейчас кучковались встревоженные сарацины, — непонятно было, как все это могло разместиться под сравнительно небольшим чердачным пространством, но однако, все это как–то, по–видимому, размещалось, были хорошо видны даже красные колпаки, по–немногу стягивающиеся из анфилады к главному залу.
А когда Дуремар совместил оба сектора, со скрежетом легшие друг на друга, и когда, издавая радостное мычание, подскочив, развернул на себя пластмассовую рукоятку, то весь механизм пришел в какое–то судорожное движение: завизжали сцепившиеся шестеренки, провернувшийся коленвал неожиданно выставил над собой латунные кулаки, беспорядочно задергались тросы, образующие под сводами чердака сложную паутину, и вдруг красные матерчатые колпаки, как подброшенные, ринулись на сарацинов.
Кажется, даже сквозь перекрытия чердака доносились проклятия и стоны поверженных.
Так это все не настоящее, понял Клаус. Мы — на ниточках, и нами управляют отсюда.
Сердце у него как будто остановилось.
Однако, больше он ничего сообразить не успел, потому что в ту же секунду Дуремар обернулся и издал протяжное, нечеловеческое рычание.
И сразу же из затемненного угла чердака, словно дожидавшийся именно этого случая, точно страшный паяц, появившийся на похоронах, выступил Карл в сюртуке и в высоком цилиндре с гвоздикой, приколотой у основания, и, протягивая Клаусу руку, довольно приветливо произнес:
— Здравствуй, старый товарищ!..
И улыбка у него была — дружелюбная.
— Здравствуй, — ответил Клаус, в свою очередь протягивая ладонь.
Но раскрашенные синим и черным, сведенные пальцы Карла почему–то, вильнув, проехали мимо нее и, рывком ускоряя движение, ткнулись в верхнюю часть живота, породив там тупое ощущение боли, а затем точно также рывком отдернулись, и сам Карл отскочил, и вдруг стало заметно, что в кулаке его оживленное мокротой поблескивает осиное лезвие.
— Вот так, старый товарищ…
Щеки с нарисованными сердечками округлились.
— Добей, добей его!.. — зверски закричал Дуремар.
Однако, несмотря на боль в животе Клаус уже выставил перед собой литую угрозу клинка, сталь сверкнула, — за спиной его оказалась какая–то железная лестница, и он начал неуклюже подниматься по ней, наугад нащупывая высокие подрагивающие ступени.
Меч был тверд, и поэтому ни Карл, ни Дуремар последовать за ним не решились. А потом отодвинулась крышка чердачного люка, и он очутился в четырехгранном обшарпанном помещении, где с зауживающегося потолка свисали упитанные змеи канатов.
Вероятно, это была Башня мэрии.
Стекла в переплетах ее отсутствовали, и через готические пустые проемы свистел черный ветер.
Налетал он, по–видимому, с океана и выдувал из города последние искры жизни. Клаус, во всяком случае, не видел в темноте под собой ни единого проблеска.
Только яркая живая луна висела над городом.
Да сияли в ее отражении скаты серебряной черепицы.
А так — ни огня.
В животе невыносимо болело.
Он схватился за один из свисающих сверху канатов, и вдруг мрачный тяжелый колокольный удар обрушился ему прямо на голову.
А потом — второй, третий, четвертый.
Ветер срывал эти удары и уволакивал вниз. Вероятно, многопудовой тревогой ложились они на улицы.
Клаус уже с трудом понимал, что делает.
Но он видел, что в черноте, облепившей весь город, будто свечи надежды, загораются отдельные желтые окна…
13. К Л А У С. П О С Л Е Д Н И Е Т А Н Ц Ы М А Я.
Как я любил их всех!
Я любил Карла, вихрастого и одновременно прилизанного, как болванка: он сегодня, наверное, целый час возился со своей головой, вероятно, не менее десяти раз за утро, чертыхаясь, мочил волосы и крепко причесывался, но они, высыхая, опять поднимались унылыми жесткими прядями, и поэтому голова казалась плохо подстриженной. Так ему и не удалось с ними справиться. Я любил Косташа, который только что вернулся на место рядом со мной: руки его сжимали диплом, а на твердых вдруг выперших скулах зажегся сейчас румянец волнения. Косташ наверное, тоже переживал. Я любил ленивую рыхлую Мымру: ленточка в глупых ее кудряшках, кажется, немного развязывалась, а под платьем на левом плече розовела выехавшая бретелька. Мымра была очень неряшлива. Но я ничего не мог с собой сделать. Потому что я любил сейчас даже тощего противного Дуремара: он в этот момент вместе с другими учителями находился на сцене и, поднявшись из кресел президиума, монотонно постукивал красным карандашом по обводу графина, треньканье несколько приглушало начавшееся шевеление, неприятный надтреснутый звук почему–то был слышен даже в наших рядах, а к тому же и сам Дуремар, распрямляясь, над залом, горделиво выпячивал пуговицы нового вицмундира: только что появился приказ о назначении его директором школы и, наверное, Дуремар всеми фибрами впитывал незнакомую ему прежде почтительность.
Впрочем, бывший Директор на этой сцене также наличествовал, и хотя он сидел, притулившись несколько с краю, и оливково–серый его вицмундир смотрелся заметно скромнее, чем у председательствующего Дуремара, но была в этой скромности особая начальственная простота — не бросающаяся в глаза, но и видимая в то же время безо всяких усилий, — так монарх иногда позволяет себе одеваться скромнее своих министров, вместе с тем, этой самой непритязательностью своей лишь сильнее подчеркивая прерогативы избранничества.
Тем не менее, Директора я тоже любил.
Но уж самое странное заключалось в том, что я любил даже господина Трефолиса: перед ним стоял пузатый кувшин с рыбьим жиром, и он время от времени, наслаждаясь, отхлебывал янтарную тягучую жидкость. Маслянистые капли сбегали у него по усам, а глаза после каждого такого отхлебывания подергивались мечтательной дымкой.
Это было действительно странно.
Господина Трефолиса я видел вообще в первый раз, и не знал о нем ничего, кроме нескольких фраз, подслушанных в разговоре Мальвины: дескать, это именно то, что нам требуется, но я его все равно любил, и от этой внезапной любви у меня щипало в глазах и свербило в носу, словно туда попала невидимая пушинка.
Я боялся, что я одновременно и чихну и расплачусь.
Что, конечно, было бы ужасным позором.
Однако, к счастью, ни того, ни другого не произошло: Косташ, сидевший от меня по левую руку, неожиданно пихнул меня под ребра локтем и сказал — словно бы уже о чем–то давно решенном:
— Давай пятерку!..
Голос у него был такой, что мне захотелось дать ему в морду.
— Зачем? — спросил я.
И тогда Косташ, удивляясь, повернулся ко мне всем телом:
— Зачем, зачем? Ты что, не помнишь, о чем договаривались?
Брови у него предостерегающе поднялись, а глаза, не имевшие цвета, смотрели холодно и очень требовательно.
Вероятно, он действительно удивился.
Глупо хихикнул дон Педро, оглядывавшийся с сидения передо мной.
— Ладно, — сказал я. — Традиции есть традиции…
И, стараясь не показать колебаний, достал синенькую сложенную вдвое бумажку, сунутую мне сегодня Ивонной, и с невольной тоской посмотрел, как она исчезает в нагрудном кармане Косташа.
У меня было ясное ощущение, что я что–то необратимо теряю.
Причем, вовсе не деньги.
И тем не менее, я любил их всех.
Но, наверное, больше всего я любил сейчас сам этот актовый зал, небольшой и открываемый только по торжественным случаям. Он сегодня был заполнен сверх всякой меры: набились даже в проходы, а у задней стены, где оставалась открытой фигурная дверь, словно родственники на поминках, толпились празднично принаряженные родители. Кстати, там же должна была стоять и Ивонна, но сколько я ни крутил головой, я не мог обнаружить ее среди переминающегося народа. Вероятно, она, как всегда, находилась где–то в задних рядах, и я чувствовал некоторое сожаление, что, быть может, она меня не увидит. Я сегодня был как бы хозяином того, что происходило и мне очень хотелось, чтоб и Ивонна слегка прикоснулась к этому празднику.