Мои воспоминания. Книга вторая - Александр Бенуа
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Второе письмо Валечки еще характернее для личности моего друга. Если В. Нувель и не пожелал (по отсутствию известного мужества) стать каким-то официальным участником журнала, то все же он проявлял в интиме редакционных собраний весьма большой интерес к делу, а моментами он отваживался и активно вмешиваться как в общие вопросы, так даже и в составление отдельных текстов — главным образом по своей специальности — по музыке.
«Не знаю, — писал мне Валечка 1 июля 1898 года, — разошлись ли мы, но мне кажется, ты меня не понял. На вопрос: перешли ли мы в зрелый возраст или нет? — я отвечаю: да, перешли. На вопрос, было ли прошедшее юношеским бредом и вздором, говорю: нет. Наконец, если меня спросят, когда было лучше, — тогда или теперь, — смело отвечу: тогда. Из этого ты видишь, что в прежних увлечениях я вижу что-то истинное, хорошее и прекрасное. Вот три слова, к которым мы в настоящее время не можем относиться иначе как с иронией. Но ведь истина, добро и красота были все-таки почвой, и почвой солидной, а на какой мы теперь стоим? Да стоим ли вообще? Я, по крайней мере, не могу назвать свое состояние даже словом irren (заблуждение), ибо оно предполагает искание. Я просто Игрушка удачи и неудачи. Я отношусь к своему состоянию с презрением, но принимаю его как нечто неизбежное, фатальное… А надежда на лучшие времена во мне все-таки есть, и я уверен, что когда-нибудь мы во что-нибудь уверуем… Дима и Сережа уехали в деревню (в родовое поместье Философовых „Богдановское“) до первого августа, и потому журнальная агитация (в смысле французского слова agitation — суета) прекратилась… Я вполне понимаю, что живого отношения к журналу ты не имеешь. Я бы его тоже не имел, если бы у меня было свое дело, но такого нет (музыку я совсем бросил и, пожалуй, хорошо сделал). Журнал же дает повод к отвлеченным спорам, которые я ужасно люблю, а так как такие споры давно уже не ведутся, то я с радостью ухватился за журнал… Но как только затрагиваются вопросы чисто практического свойства, я начинаю скучать и зевать. Таково уже мое назначение думать и говорить о вещах, которые никому не нужны и никакой пользы не приносят. Я уверяю тебя, мне это куда симпатичнее, чем вся наша теперешняя активная деятельность. Подымать до себя большую публику значит в сущности опускаться до ее уровня. И какое мне дело до большой публики?»
В том же письме Валечка, развивая свою психологию, делает выпад против наших общих друзей и как раз против тех двух, которые на своих плечах выносили самое трудное во всяком деле — его начальную организацию: «В тенденциях Сережи и, главным образом, Димы я вижу желание, быть может, бессознательное, остановиться и сесть, и против этого я буду всегда и всеми силами протестовать». И, наконец, вот как Валечка (все в том же письме) рисует положение дел внутри редакции; это место письма тем более интересно, что даваемая в нем характеристика осталась пригодной и для дальнейшего нашего коллективного творчества. «Состав журнальной палаты следующий: Дима — правая, Бакст и я — левая, председатель — Сережа, прислушивающийся к заявлениям левой, но явно опирающийся на правую. К левой принадлежали Коровин и Серов (но их теперь здесь нет), а затем Нурок, который скорее представляет одну из фракций левой, с которой мы не всегда согласны. Несмотря на то, что левая в палате обладает большинством, правая часто одерживает победу, так как за ней стоят публика и, главное, издатели (Тенишева и Мамонтов). Это только способствует энергичности и ожесточенности, с которой ведутся споры. Кто победит, не знаю. Но вряд ли мы — по крайней мере в ближайшем будущем. Тем не менее оппозиция будет весьма энергичной, ибо я считаю ее необходимой».
Вероятно, такие же письма профессиональный спорщик Валечка писал и Диме, и Сереже, в устных же разговорах он становился моментально и весьма неприятным, за что ему попадало от них. Но попало от Сережи Дягилева как-то и мне. Вот фрагмент такой головомойки, полученной мной в начале лета: «Когда строишь дом, — писал Сережа 2 июня, — то бог весть сколько каменщиков, плотников, маляров тебя окружают, бог знает сколько хлопот, то в строительном, то в ином каком-нибудь отношении. То кирпичи, то балки, то обои, то всякая другая мелочь. Об одном только спокоен — это что фасад дома будет удачен, так как ты веришь в дружбу и талант архитектора-строителя. И вот выходит обратное. Когда ты в пыли и в поту вылез из-под лесов и бревен, оказывается, твой архитектор говорит тебе, что он дома выстроить не может, да и вообще к чему строить дома, есть ли это необходимость? И тут только понимаешь всю мерзость кирпичей и всю вонь обоев, клея и всю бестолковость работы и пр.
Так ты подействовал на меня своим письмом. Уж если Валечку расшевелили, то пойми же — главным образом потому, что он видит, чего все это стоит, как это все делается. А ты вдруг начинаешь говорить о пользе журнала, о том, можно ли говорить о стариках, о Васнецове. Как я не могу и не сумею просить моих родителей о том, чтобы они меня любили, так я не могу просить тебя, чтобы ты мне сочувствовал и помогал — и не только поддержкой и благословением, но прямо категорически и плодотворно помогал своим трудом. Словом, я ни доказывать, ни просить тебя ни о чем не могу, а трясти тебя, ей-богу, нет времени, того и гляди сверну тебе шею. Вот и все. Надеюсь, что искренний, братственный тон моей брани на тебя подействует и ты бросишь держать себя как чужой и посторонний, а оденешь скорее грязный фартук, как и все мы, чтобы месить эту жгучую известку».
Это письмо так же характерно для Сережи того периода, как вышеприведенные письма для Валечки. Оно передает в красочных образах горячечный темп работы, закипевшей в кабинете Дягилева, превратившимся вдруг в редакцию, но оно характерно и для всей его деятельности вообще, а также для отношений, существовавших между нами обоими. Как многие русские люди, Сергей Павлович соединял в себе черты известной распущенности в духе, скажем… Потемкина, с чертами, скажем (соблюдая все пропорции), Петра Великого — бывшего общим кумиром нашего кружка (к тому же, по полушутливым уверениям Сережи, он приходился Петру каким-то далеким потомком — как-то через Румянцевых, что я так и не удосужился проверить). Периоды лени и апатии сменялись в Сергее приступами чрезвычайной деятельности, и только тогда он начинал чувствовать себя в своей настоящей стихии. Тут ему уже мало было преодолевать трудности, естественно возникавшие на пути осуществления задачи; он любил себе такие трудности создавать искусственно — дабы их с удвоенным рвением преодолевать. Как раз эта черта, отпугивавшая людей спокойных, вялых, замкнутых в эгоистических заботах (и просто «благоразумных»), нас дразнила, окрыляла и освежала. Этот первый среди нас работник служил друзьям возбуждающим примером, и мы все более и более привыкали видеть в нем своего подлинного вождя, за которым подчас мы готовы были идти всюду, куда бы он ни указал, — хотя бы иной раз мы и не усматривали в том настоящего основания и необходимости.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});