Том 2. Рассказы, стихи 1895-1896 - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И теперь он чувствовал себя не в состоянии восстановить их. А в них, очевидно, было что-то сильное и вообще хорошее, ибо хотя он и не помнил их, но ему было жалко их, и чувство грусти охватило его. Неужели в них именно был настоящий смысл жизни?
«Однако… однако! — вытирая пот со лба, думал он, возвращаясь к действительности, — это просто навождение какое-то! точно полоса какая-то, совершенно новая полоса жизни… Что это за отрыжка прошлым? Зачем?»
Сквозь ветви деревьев сада была видна стена дома, балкон, окна. Вон жена стоит у одного окна и, кажется, поливает цветы. Н-да… цветы, растения, и за ними есть уход со стороны людей, и живут они просто, без ошибок, без дум, сомнений и всякой меланхолии. А человек с душой и с разумом… Но Пётр Иванович не кончил параллели, чувствуя, что она не удаётся ему.
А всё-таки хорошо быть растением и стоять в комнате на окне. Покойно, поливают водой, следят за ростом, берегут… дают в меру света и влаги… В меру света! А что человеку — в меру его сил и его способностей дано света или не в меру?
«Господи помилуй! Ведь я же в философию ударился!» — мысленно воскликнул Пётр Иванович. Он всегда терпеть не мог философии и философов, и ему было очень стыдно, когда он самого себя уличил в этом бессмысленном занятии. Он решил взять себя в руки и твёрдо поставить на почву действительности.
Что ему нужно сделать, и как поступить с женой? Пойти к ней и, приласкав её, помириться с ней? Гм?.. Нет! Она зазнается очень. Не разговаривать с ней, пока она сама не заговорит? Господи! Какая это будет тоска! Нет, надо дорожить отпуском, не следует портить его, их не часто дают, отпуски-то… Как бы это устроиться?
Ба! Уехать к сестре в деревню! Конечно! Самое лучшее! А как это оглушительно подействует на жену. И ещё следует сказать ей что-нибудь на прощанье, — например так:
«Вот, сударыня, я уезжаю от вас к сестре отдыхать… Да-с, отдыхать еду. Ибо в семье, которую я создавал в поте лица, в продолжение десяти лет, — мне нет возможности отдохнуть! Благодарю вас — это именно вам я обязан таким милым положением!»
Решив так, он торопливо встал и спешно пошёл в дом. Он спешил потому, что, несмотря на твёрдо принятое им решение, он боялся не выполнить его. У него в груди копошилось что-то грустное и острое, и какая-то неоформленная, тяжёлая мысль вертелась в голове.
— Палагея! Принесите мой чемодан и уложите в него всё что следует… Я уезжаю… — строго скомандовал он. Мимо него во всю прыть промчался Коля. В детской кашляла Лиза… Жена, должно быть, была там…
Пётр Иванович постоял в коридоре, восстановляя в уме своём речь, приготовленную для жены, и потом пошёл к себе в кабинет… Там уже горничная возилась с чемоданом… Пётр Иванович сказал ей, что нужно положить, и вышел в столовую. А против него в дверях гостиной стояла Варвара Васильевна с деревянным лицом.
Пётр Иванович выпятил вперёд грудь и сделал строгое и оскорблённое лицо.
— Вот, сударыня, — заговорил он искусственно глухим и дрожащим голосом, — я уезжаю от вас отдыхать к сестре… Ибо в семье, которую я десять лет создавал в поте лица, — мне нет возможности отдохнуть…
Жена, широко раскрыв глаза, смотрела на него, и на её губах играла презрительная усмешка.
— Благодарю вас, ибо это именно вы гоните меня вон… — закончил Пётр Иванович уже совершенно искренно.
— Вы… вам действительно нужно проветриться. Вы выживаете из ума… С богом!.. Помучайте кого-нибудь другого, кроме меня… — спокойно ответила жена и ушла…
Пётр Иванович хотел что-то ещё сказать ей, но махнул безнадёжно рукой и вновь ушёл к себе… Там, при виде Паши, таскавшей в чемодан вещи, его охватило зло и ему страшно захотелось крикнуть ей:
«Пошла вон, дура!»
Но он сдержался и стал готовиться к отъезду, полный злобы и тоски.
Навождение
Святочный рассказФома Миронович лежал у себя в кабинете на диване и, расчёсывая пальцами сивую бороду, думал, хмуро сдвинув свои густые брови. Он только что пообедал, елось ему не в охоту, за столом он сидел темнее ночи и кричал на дочерей, довёл их до слёз, а когда за них мать вступилась, он зверем и на неё рявкнул. А потом молча бросил ложку, грохнул стулом, ушёл к себе, походил тяжёлыми шагами по комнате и вот лёг на диван с камнем на сердце. Лёг и задумался…
«Куда жизнь идёт? Чтой-то за новые порядки? Что за люди стали? Пред чем страх у них есть?»
И Фома Миронович представлял себе былое в образах и картинах, пережитых им самим. Бывало, в рождество придёт семья из церкви от обедни, разденется и в полном сборе идёт в горницу к отцу. Все степенные, благочестиво взирающие на корень семьи, придут и важно так встанут у порога, с почтением и страхом пред отцом. А тысячник Мирон Васильев Мосолов, как патриарх древний, весь строгий и седой, сидит за столом в праздничном кафтане, оглядит семью суровыми очами и бровью поведёт — подходи, значит, с поздравлением. И подходят по старшинству. Бывало, он, Фома, старшой в семье, всегда подходит первый — поклонится в пояс, до земли рукой достанет и скажет:
— С праздником Христовым поздравляю, тятенька!
— Спасибо! — гудит суровый бас отца. — И тебя также… Вот те шапка бобровая, — носи да береги, смотри, денег стоит. А это вот полуимпериал на гулянье… Да гляди у меня, Фомка! Гулять — гуляй, а ума-разума не забывай… Понял?
— Не малое дитё, тятенька, понимаю…
— То-то! Ну, поздравляй мать, да садись за стол, разговляйся.
И мать — важная, степенная, вся в шелках да в штофе, — тоже даёт полуимпериал и тоже напутствует.
Усядется за стол вся семья — сёстры, братья двоюродные, что воспитывались у отца, разные близкие люди к семье, старые слуги, — отцовы тогда приказчики и челядь всякая приходят. И опять идут по старшинству на поклон к отцу, и все отходят с подарками, а которые садятся тут же за стол — этим почётом отец особые заслуги награждал…
Стол ломился от разных яств — в старину и говядина-то простая вкуснее была. Часа три сидят за столом, разговляются — браги, и меды, и разные вина дорогие пьют…
Любил покойник-батюшка попить и поесть! Разговор идёт чинный, — всяк говорил, что хотел, все знали, что Мирон Васильев молчаливых людей не любит, — говори, что хошь, только не завирайся да другого не перебивай, дождись, когда человек своё слово до конца скажет, и тогда говори. И сам он никогда никого не перебивал, а дослушает до конца и — коли разумно говорил человек — похвалит.
— Не без ума сказано, да не до конца досказано… Кабы ты к твоей речи вот что ещё прибавил… так совсем бы впору было!.. Поторопился ты, брат, со словами-то. Вот то-то и оно, — осторожно надо говорить слова, чтобы всю думу-то в них вложить…
А коли кто заврётся — так со скамьи и срежет его отец, бывало:
— Э-эх, человече! Язык-то у тебя бойконько болтается, да, видно, с головой-то не знается!..
Встанут из-за стола — отец распоряженье даст:
— Ну, девки, получите от матери гостинцы и ступайте на горы. Катайтесь, играйте, а своё время знайте. И ты, Фомка, пошёл гуляй… Да чтобы у всенощной всем вовремя быть! Слышали?
Распорядится и пойдёт отдыхать — в ту пору визитов-то этих, дурацких, не было. А молодёжь разоденется, расфуфырится, и на улицу — обновками хвастаться. А то тройку в пошевни заложат — да по городу-то ветром и полетят. А то игры разные затеют…
Просто всё было — и одежда, и пища, и речи, и сами люди простые и понятные были. Был, конечно, и грех, и непослушание было, но был страх, великий был страх пред родителем в семье! Чтили родителя, воздавали ему честь, бога знали, душу люди имели и шли сквозь жизнь простыми путями, а не мудрствуя лукаво, как сказано в писании.
А теперича какая жизнь? Э-эхма!
Многообразна она стала и не дай бог как! Понимать её старого закала человеку — сил нет.
Что творится? Неведомо! Пестрота и путаница, страху нет в людях, живут все по уму, а не по сердцу — и всяк норовит какую-то неведомую козульку согнуть из себя. Хилость одна. И в руках хилость, и в душе. А где почитание родителей, где страх пред корнем семей, где почёт отцу-матери?
«Сегодня, к примеру, — великий день рождества Исуса Христа. Марья с Софьей — обедню проспали, мать вовремя не разбудила. Они, говорит, слабые у нас. У заутрени-то настоялись, ну и… Слабые? Почему? Веры в бога нет. Небойсь, из фортопьяна начнут музыку выколачивать, так куда слабость девается — весь дом даже ходуном ходит. Или плясать на вечерах хватает силы, часа по четыре выплясывают… В гимназии учились, а чему выучились? Не надо бы их туда и отдавать… Однако нельзя, мода теперь такая, замуж ведь надо выходить им, так, дескать, зазорно, ежели без гимназии-то. Мяло того, что Фома Мосолов по миллиону приданого может за дочерью дать. Нужно ещё и гимназию. Вон они — за обедом на отца надулись, а часу времени не прошло — уж играют музыку. Вишь, как отцов-то гнев сильно действует! А мать так уж совсем в руки забрали, вроде как и не мать она им. «Ты, мамаша, не понимаешь!», «Это, теперь, папаша, не принято». Папаша, мамаша… И слова-то какие-то уродские, не русские. В старину не слыхано было этаких…