Повести и рассказы. Воспоминания - Скиталец
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда меня вызвали в тюремную канцелярию на допрос, то предъявили обвинение в соучастии по пропаганде среди рабочих вместе с рабочим малярного цеха Алексеем Пешковым.
— Да ведь это Максим Горький! — возразил я, на что мне сухо отвечали:
— По документам мы знаем только рабочего Пешкова, по нашим сведениям — рецидивиста.
Меня спросили однажды вскользь, не привозил ли я из Петербурга эдакую всем дозволенную штучку, называемую «мимеографом»?
— Черт знает, что такое! — ворчал Горький, возвратясь с допроса в одну из лунных весенних ночей, когда мы все вели у наших окон обычный «ночной» разговор. — В третий раз в тюрьме сижу — никогда не встречал такого отношения!
В тюрьме мы невольно соприкоснулись с миром «отверженных», с обитателями «мертвого дома»: раз попав туда, человек погибал навсегда.
Каждый день в щелку двери моей и его камеры сыпались безграмотные записки с просьбой о покупке табаку, который не разрешено было иметь уголовным.
Однажды я получил особо униженную записку о табаке, заключавшуюся словами: «Пожалейте меня, бедного сиротку!» К записке был приложен подарок — костяная ручка для пера, сделанная в форме мертвой человеческой руки. Рука была вырезана, по-видимому, простым складным ножом, но с поразительным искусством: чувствовалось, что это непременно мертвая рука.
Я показал подарок Горькому, и он, найдя в этой работе признаки скульптурного мастерства, посоветовал мне повидаться с автором записки, потом передать впечатление: что за человек?
На прогулке я спросил знакомых арестантов.
— А, это Могила! — ответили мне с грубым смехом. — Он по ограблению могил, каторжник. Ничего в нем нет для вас интересного, просто дурак. Верит в нечистую силу, в привидения, а сам любит могилы разрывать, и если есть у покойников на пальцах перстни, то прямо так с пальцами и отрубит!
— И ведь честным был человеком всю жизнь, лодочником, что ли, служил, а как утонула у него жена с двумя детьми, так «это» с ним и началось. Какое-то дурацкое любопытство к покойникам.
— А ну, позовите его.
— Могила! — закричало сразу несколько голосов.
Через минуту передо мной стоял красивый атлет с черными, смолистыми усами, падавшими ему на плечи. Это была молодецкая фигура в холщовой рубахе с открытым воротом, обнажавшим волосатую грудь, с маленькой арестантской шапочкой на бритой голове, в ножных звенящих кандалах.
— Вот так сиротинка! — удивился я, озирая его фигуру, словно сорвавшуюся с полотна Репина «Запорожцы».
«Сиротинка» ответил лошадиным ржанием вместо смеха. Я попробовал было поговорить с ним о том, за что он сидит в тюрьме, но Могила отвечал тупо, с видимым нежеланием распространяться и только повторял, отводя глаза в сторону:
— Все равно в каторгу пойду, а этого дела не брошу! В каторгу мне и дорога! — О своем таланте скульптора отозвался пренебрежительно: — Так себе, баловство, от нечего делать. А за табак благодарим!
После меня разговаривал с ним Горький, и тоже безрезультатно: человек осужден в каторгу, а тут к нему «с пустяками пристают!» Горькому он кратко и мрачно рассказал о своем действительном сиротстве: о трагической гибели жены и детей.
Был май месяц, весна в разгаре. Всюду слышалось пение, даже птицы чирикали. Но нигде весной не поют люди с такой охотой, как в тюрьме, в особенности под вечер, когда наступает вечерняя прохлада.
Я тоже пел каждый вечер, стоя на подоконнике своего раскрытого окна и держась руками за железную решетку. Пел те романсы и песни, в которых говорится о тюрьме.
Пение было слышно в городе, и оттуда на даровые концерты каждый день собиралась толпа слушателей. Концерты мои вошли в обычай, развлекая не только моих товарищей.
Но вот однажды, как бы в ответ на мое пение, из подвального этажа тюрьмы, где сидели уголовные, зазвучал красивый, сильный и обширный бас, певший:
Не шуми ты, мати зелена-дубравушка,Не мешай мне, молодцу, думу думати,Что заутра мне, добру молодцу, на допрос идти,Перед грозного судью, самого царя.
Невидимый певец пел эту разбойничью песню очень хорошо. Мрачным спокойствием прозвучали последние слова «судьи»:
Я за то тебя, детинушка, пожалуюСреди поля хоромами высокими,Что двумя ли столбами с перекладиной!
— Кто это поет? — спросил Горький.
— Наш уголовный певец! — отвечали снизу. — Татарин Бадиуллин!
На другой день я на прогулке познакомился с ним: это был юноша двадцати одного года, красавец, высокого роста, с густыми кудрями золотистого цвета, отпущенными до плеч.
У него было приятное лицо с нежной, как у девушки, кожей, голубые глаза, говорил по-русски без акцента.
— За что вы сидите?
— За разбой! — последовал неожиданный ответ.
— Давно?
— У него уже пятая отсидка, — пояснили товарищи. — Он подолгу не гуляет. Только выпустят — и уж опять ведут!
Рост у меня заметный и еще волосы!.. улыбаясь, сказал Бадиуллин: — Через это приметен полиции.
— А не лучше ли вам бросить разбой?..
Я стал говорить о его выдающемся голосе, что ему, если поучиться, можно сделаться оперным певцом.
Разбойник слушал меня с иронической улыбкой.
— А как же документы? — возразил он.
Раздался удар в тюремный колокол, и, головой выше всей толпы, он исчез вместе с нею, спускаясь в подземные казематы острога, где когда-то пытали заключенных.
Горький следил за этим разговором из-за железной решетки своего окна и потом сказал мне:
— Нет уж, если в пятый раз сидит, значит давно лишен всех прав… Ничего не поделаешь! Воскресить этих людей можно будет разве только после революции!
Выходя на прогулку, он прежде всего здоровался за руку с вооруженными часовыми. «Преступник» и тюремная стража мирно усаживались на травке, покрывавшей весь тюремный двор, дружелюбно беседуя. Тут же садился сопровождавший надзиратель. Осторожно, один за другим, подходили уголовные, весь день проводившие на другой стороне двора, и Горький всегда им что-то рассказывал с обычным своим мастерством, убедительностью и юмором.
Была какая-то особенная привлекательность в этом человеке: не прошло и недели, как часовые, надзиратели, уголовные и даже начальник тюрьмы и два помощника его были очарованы необыкновенным арестантом.
В тюрьме он просидел только месяц, но и за это время «что-то в груди» дало знать о себе: здоровье пошатнулось. Горького перевели под домашний арест.
Через несколько дней после того, как был освобожден Горький, оставшихся студентов, земцев и рабочего позвали в контору, откуда они явились прямо к моему окну.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});