Новый мир. № 8, 2002 - Журнал «Новый мир»
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что за воду ты пьешь? «Славянскую»!
— Не «Славянская». «Славяновская», — поправила. — Был такой профессор Славянов.
— Какой?
— В панамке, — прищурилась, и лицо дернулось.
Они лежали на ковре; кровать двуспальная уплыла вместе с остальными атрибутами родительского супружества, выпавшего на урочные годы, но ковер текинский здесь. Вчера ждала покупателя. Из-за ковра она, что ли, убивается?
— Не знал про профессора. Думал, славяне.
Вспыхнула:
— Все вы сейчас тут… «Славянская». Еще лучше евразийская!
— А почему нет? Пространство евразийское. Назарбаев сказал.
— Назарбаев?
Она даже закашлялась и потянулась к своей профессорской воде, и пила, по-птичьи закинув шею, но угольки, враз загоревшиеся, с него не сводила, так и пила, уставившись, и он узнал этот неумолимый взор, когда-то донимавший его беззащитную подростковость, нет уж! он давно не ученик, но она точно — учительница, как та старуха с камеей, и спросил, не сомневаясь, хотя знал — правды не скажет:
— А кто ты по профессии?
Поймал! Она помолчала.
— Видишь — продаю.
— А за кордоном?
— Разное.
— А живешь на что?
— Иногда на пособие.
Голос глухой, а рука гладит Мисюсь.
— А зачем же ты едешь туда?
— Мне нравится жить там.
Нахмурилась и вдруг яростно чернея глазами:
— У вас есть теща?
Про жену — никогда.
— Ну есть.
— Тогда возьмите ей мыло! Даже если стиральная машина, женщины любят стирать простым мылом. У меня его много и совсем дешево, — и рванула к встроенному в угол громоздкому шкафу, и, пригнувшись, — пятки розовые мелькнули, она вообще любила ходить босой — вытащила на середину пыльный ящик и крышку разъяла, отдирая неподдающуюся клейкую бумагу, и он увидел упакованные в одервеневшую обертку, в ней будто опилки торчали занозами, кирпичики мыла, и на каждом куске оприходовано тяжелым прессом — 72 %.
— Возьмите, — велела. И улыбнулась сухою европейскою улыбкой: — Вашей теще будет приятно. Всего пятьдесят.
Он разозлился.
— Кто ты такая?
— Я не из этого города, — сказала она.
— И я не из этого, — сказал он. Взвалил на плечо оказавшийся неожиданно тяжелым картонный короб, оставил полтинник и ушел.
И зарядили дожди, обыкновенные для августа здесь, с пузырями по лужам, многоцветием разводов бензина на черных тротуарах и запахом бензина и влажной гари — свербящим духом большого перенаселенного пространства, но, торча в автомобильных пробках — хоть бросай тачку, лезь с гражданами в метро, — он опять пытался понять, почему он сбивается, теряет себя, привычного ему и другим, бесконечно ведя несуществующие разговоры или мысленно подымаясь на достопамятном лифте, обхватывая за плечи меркантильную продавщицу и надсадную училку с хлопотливой собачкой у ног. Кажется, шпицеподобная тварь и не гавкала никогда. Было в этом не однажды пройденное… Он ударил во сне свою ускользающую партнершу — так уж ему во сне захотелось, но и в воображаемом пространстве она выстояла; он ничего не добился, и только накатывало: шершавые ладони, которыми она закрывала лицо, и, когда он отводил руки, она всегда сжимала их в кулачки, а ногти были обкусаны.
А ездил мимо, так получалось, и, возводя взор на имперскую пирамиду, не мог отгадать те окна. Как-то не выдержав, свернул под арку и остановил машину у подъезда.
Лил дождь, и скамейка айсоров была пуста. Он набрал код квартиры, но номер никак не высвечивался, ему не открывали, и тогда он увидел булыжник, заткнутый под входною дверью, — подъезд был не заперт. Он показался ему еще обширнее и грандиознее: уходящие в никуда пролеты, площадки без дверей, наверное, за глухими стенами первых этажей сапожная мастерская или тот магазинчик, где он покупал воду имени профессора в панамке, а слово «пролет» ничего не подсказало ему, да если бы и гуманитарий когда-то, что с того теперь? Левитацией не чудился, а так хочется написать беллетристическое — взмыл, но поехал, на лифте, и на восьмом этаже еще в кабине штукатурка шибанула в нос, и сквозь распахнутую дверь ее квартиры он увидел ремонтный разор, и среди разора на подоконнике без фикуса крупную хохлушку, жующую кровавый томатный бутерброд, и двух мужиков, остервенело ломающих перегородки.
…А через полгода или больше хмурая теща, оглядев зятя уже на выходе, спросила с неким подозрением:
— Слушай, ты в прошлый раз такое мыло хорошее доставал. Кончилось уже!
Мисюсь, где ты?
Запах. Из какого дома он пришел?
Приезжал — звонил, и голос в трубке: это — Яшша! Я в Москве! Ты рада?
— Рада! — ответила эхом, а когда-то в праздник был его приезд, и все-все приходили: он приезжал оттуда. Уехавшая туда подруга передала по наследству, так и сказала: сковородки соседям, мебеля родственничкам, а тебе мою форточку, моя форточка — это Яша, но спокойно! он, кажется, голубой! — И Яша возник зимой, с морозу, красно-рыжий, рыжее, чем сейчас, моложе были, в ушанке меховой из какой-то собаки, туго завязанной под подбородком, которого вроде как не существовало, вместо него мягкий скос к шее девически тонкой… Дед Мороз с пакетами из пресловутой «Березки», и с чайного коробка потешаются над ее восторгом — это вам не опилки «Бодрость» — узкоглазые китайцы в расшитых кафтанах, а сам гость, резвясь, — это от ЦРУ! — и мигом скинул грубые башмаки; это по новой, усвоенной им привычке панельной Москвы; она еще и возразить не успела, а он уже стоял против нее, узкий, длинный, в носках домашней вязки, может, и голубой, как и обещала уехавшая, а на той кафедре почему-то и были такие, но зато можно пожать его мальчишескую руку и в щеку ткнуться с той беспечностью, с которой когда-то дружила с соседом Кисою. Киса вырастал, а все Кисою был, и они вдвоем ездили в окраинный универмаг за тушинскими колготками и радовались, что купили, а потом вдруг Киса сгинул — куда? А теперь вот этот, да еще книжку привез недоступную. Что уж тут чаи с ароматом, когда у нее эта книжка, и она в благодарности повела Яшу на концерт полуподпольный, почему-то в НИИ, в холодном зальчике с Лениным, задвинутым за штору, а вместо президиума — бабки, фольклорные старухи северные и мужичок с ними — в шевиотовой паре и военных медалях, а перед началом одна, что помоложе, почтальон, местная интеллигенция, вышла и стала объяснять про одежду из сундуков, так наряжены были, не в кокошниках картонных с налепленными бусами, а повойники, душегрейки, и выступающая все это терпеливо, не торопясь, объясняла певучей многоударной речью… Говорила: душегрейка — и показывала, а это — повойник вот! — а напоследок руки подняла высоко, и широченные, вышитые красно-черными криптограммами рукава как крылья упали, а почтальонша улыбнулась зубным металлом, зарделась, сказала тихо: а это рукава!
Тут Яша с голубой знаменитой кафедры залепетал горячо: я понял! — Что ты понял? Что? — проворчала. Ведь они и не спели ничего, а он уже понял, и глаза мокрые, но Яша и успокоившись повторил: Понял! — с самодовольной усмешечкой отвернулся.
Так из какого дома теперь пришел Яша?
Обычно он там и останавливался, и трубку брал, даже странно, как будто гостиница, но Яша — живу у друга, не называя имени, да она и не спрашивала, раз не говорил. Редко, но к телефону подходила женщина, и в это утро подошла. Голос глухой, бесцветный. Но, может, со сна такой или рядом спят? Хотя бы тот друг неведомый. Сама-то она проспала, потому и позвонила, чтоб Яша примедлил, а не застала: ранняя, иноземная птичка упорхнула. Тогда никаких кулинарных излишеств! ветчина и разрезанные помидоры на листьях салата, да еще давешний пирог с яблоками. Все. Яша и так будет в восторге, восторг у него полагается, и обязательно — моя родительница на день Благодарения печет пирог с яблоками. Тож-же.
Надо отдать дань его любви к трудности русского произношения — тожже, родительницца, а сам он — Яшша.
Они обнялись в передней, и она почувствовала его крепкий спортивный остов и йодистый аромат хорошей туалетной воды, и ничуть не смутило, что вот и он ощутил ее верно, как и она его, но они так братски-сестрински всегда встречались. В конце концов, двадцать лет почти, как он плакал над старухами в повойниках, шептал в ухо: понял, понял! А сейчас он подымет брови домиком, будто породистая овчарка, спросит: как твои? Все о’кей? И она скажет ему — о’кей! И сказала. И еще сказала: извини, я буду готовить завтрак. Проспала будильник.
— Проспала будильник? А так можно говорить?
— Можно, — успокоила. — У нас все можно.
— Да, да, — он засмеялся, — в пе-етлю залезть, из петли-и — вынуть.
Черный юмор? Раньше не замечалось. Как он, однако, давно не заходил к ней! Все проездом, пролетом, бегом через столицу в глубинку — на Урал, в Зауралье и дальше, какие-то симпозиумы, семинары; хотя нет, вспомнила, они видались позапрошлым летом, нечто благотворительное: в новом, с иголочки помещении двухметровые густомазаные девицы разносили после скучных скрипок бутерброды с вершок, публика непонятная, и Яша ни с кем вроде и не знакомил, даром, что был по обыкновению восторжен и нежен, а она гадала в раздражении, чего позвал, и, прощаясь, у вешалки нос к носу столкнулась с человеком, которого знала, кивнула обрадованно, он в ответ игриво, а дома смекнула — это же совершенно отвязанный депутат — и развеселилась… А сейчас Яша, казалось, что-то затаенно переживал, так понимала и ловила на себе его вопрошающие, но уклончивые взгляды, когда они сидели за столом; он и жевал без обыкновенного воодушевления, вроде сыт был, а кофе варила, так затылок пекло от взоров гостя; конечно, они не стали моложе, но уж и не ее морщины тревожили русиста, а повернулась — чудно скосив глаза, а зрачки закатились вбок от напряжения, белки поблескивали с обозначившимися склеротическими жилками, пытался прочесть нечто во вчерашней газете; она обычно кидала эти бумажные полотнища на лавочку возле стола, и он с азартом, но и не подвигая к себе газетный листок, шею вытягивал, тайком впился в текст, готовясь в любой момент отпрянуть. И отпрянул, лишь она объявила: