История с одним мальцом - Юрий Цветков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты можешь садиться, продолжала учительница, не обращая никакого внимания на шум в классе. — Никто больше не хочет сказать что-нибудь?
Этот вопрос относился уже ко мне. Но я, разозленный дурацкой выходкой этого позера, даже бровью не повел.
— Тогда я вам кое-что скажу, — после эффектной паузы сказала учительница, — а лучше — покажу…
Она выдвинула ящик стола и достала… журнал. Тот самый классный журнал, который я жег и, оказывается, не дожег. А я почему-то уже совсем забыл о нем и думал, как о несуществующем. Она полистала его, и я даже со своего места с ужасом узнал разукрашенную мною страницу — она почти полностью сохранилась, только немного обгорела по краям — видно, я впопыхах жег не те листы. У меня было такое чувство такого суеверного ужаса, как у убийцы, к которому живьем приводят убитого и закопанного им человека. Учительница без лишних слов развернула журнал в этом месте и, держа его двумя руками, как транспарант, пронесла между партами по всему классу. Класс недобро затих. Учительница вернулась к своему столу и стояла тоже в молчании. Это была уже пытка. Никто не называл моего имени. Мне было бы легче, если бы она указала на меня пальцем, сказала: Вставай! Поднимись! Говори! Что все это значит?! Но она оставила инициативу мне. Я сам должен был надеть петлю себе на шею. Я сидел и не верил, что существую. Я терял чувство реальности происходящего, настолько оно было ужасно и нелепо. Если человека обвиняют в чем-то — у него первая реакция — защищаться, оправдываться. И пошел бы обычный затяжной обмен ударами: удар — защита, удар — защита. Как ни нелепы и неубедительны оправдания — человек еще живет, пока он оправдывается, он еще честный.
В груди моей закипало возмущение против этой пытки: так нет же, я сейчас встану и скажу, но не то, что вы думаете и ждете услышать! Я вам всем докажу…
Возмущение вернуло мне силы. Я вспомнил себя, вспомнил, кто я есть, и душу мою наполнило чувство собственной правоты. Не невиновности, нет, а правоты — вообще. Я вскочил, чтобы объяснить им все это, и уже предчувствовал победу. Но, встав на ноги и открыв рот, я понял, что сказать мне нечего, потому что с высоты своего роста я увидел опять этот дурацкий журнал и вспомнил, что говорить-то нужно было про него. А про него я не мог ничего сказать. Я про себя мог сказать, а про него — нет.
Меня внимательно слушали, но я, так ничего и не сказав, не сел уже, а остался стоять, понурив голову, с таким чувством, что не то все происходит. Не то и не так.
Учительница, приняв мое молчание за полное признание вины, сказала все тем же ровным голосом, что по этому вопросу решение должно принять уже, наверное, комсомольское собрание. Горячие головы предложили не откладывать и, пока не остыл пыл, превратить тут же классное собрание в комсомольское. Никаких особых дебатов не было, было только предложение объявить мне строгий выговор с занесением в членскую карточку.
Ну, конечно, Классручка точно рассчитала: предложение об исключении Пичугина из школы не утвердили — кого же исключат из школы за два месяца до выпуска — а мне, видите ли выговор с занесением! Такой выговор — волчья характеристика, с которой в этом году ни к одному институту близко не подпустят!
Моя мама, как и я, совершенно не восприняла моего «преступления». Она хотя и понимала, что я это сделал, но тоже смотрела на это, как на нечто, не имеющее ко мне никакого отношения.
Она пошла в школу и пыталась объяснить им там, они долго толковали и никак не могли понять друг друга, словно говорили на разных языках. Все доводы моей мамы основывались на том же чувстве, что было и во мне: что бы там ни было — но ведь он (я) же хороший, поэтому ему можно и нужно простить. Но они этого как-то не понимали.
Я чувствовал себя зайцем, на которого охотились, как на волка. Во мне кипело возмущение: меня били в нравственном вопросе — ну, ладно в каком-нибудь другом, но в нравственном! который я считал своим открытием и потому — своей территорией! Причем и в институт-то мне надо было не затем, зачем всем им. Не на хлеб мне надо было зарабатывать, не карьеру делать, а просто получить высшее образование. Потому что а кто я такой без высшего образования? Кто меня будет слушать? Нет, без института я себя не мыслил. Это было просто невозможно.
И я решился. Нет, я чувствовал, что это нехорошо, гадко, что это будет уже слишком и оправдание этому трудно будет найти, Но что было делать?! Я решил про себя, что это будет в последний раз. Надо крепиться, раз уж так все пошло, надо довести дело до конца, выпутаться и потом забыть все это, как кошмарный сон, стать чистым.
Я решил порвать характеристику, которую мне дадут, а написать самому новую, изобразить какую-нибудь замысловатую подпись, а вместо печати оттиснуть штамп, который, я видел, свободно валялся на штемпельной подушечке в столе в учительской в незапертом ящике. Дорогу туда я уже знал. Штамп этот использовался для хозяйственных бумаг. На нем было написано: средняя школа номер такой-то и адрес. Все равно на печать никто никогда внимания не обращает, лишь бы она синела там в углу.
Я решил не дожидаться выпускных экзаменов — потом может не быть времени — и сделать все заранее. Однажды после уроков, когда все начали расходиться, я остался сидеть за своей партой и на чистом листе бумаги набрасывал текст характеристики.
Надо сказать, я, после всего, что произошло, стал не только не избегать школы и одноклассников, а наоборот — «мозолить» им глаза, как живой укор, как жертва их любви к «справедливости». Я чувствовал, что теперь моя очередь и что они даже ответить ничего не смогут, потому что им сказать больше нечего было. Мне казалось, что вид меня, наказанного ими человека, должен вызывать у них раскаяние и сожаление. Поэтому я, чтобы досадить им, болтался часто на переменах и после занятий у всех на виду. И в самом деле, одноклассники избегали смотреть на меня. Им действительно было неловко. Только Классручка, с которой у нас отношения всегда были самые холодные, оставалась тверда. Но ее