Две повести и рассказ. Вдумчивая проза - Евгений Катков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Надо сказать, Витя не любил мат. Ругался, бранился часто, но не сквернословил, мне делал замечания по этому поводу. В отдельных случаях допускал, тщательно подобрав «выражение». «Никто не знает цену мук заживо зарезанного невежами пса, – надо же кому-нибудь быть серьезным!» – примерно об этом вскричал Витя. И, наверное, был не понят.
Я понимал и не понимал его. Понимал, видел этот нешуточный массив абсурда, который открывался во взрослой жизни. В общежитии сам как-то вёл жаркий спор о роли погребальных обрядов в жизни человечества. Мне было жутковато и несколько сушило во рту, но я утверждал, распаляясь, что судьба моего тела для меня совершенно безразлична. «Любые похороны – бред, потому что мне мёртвому они не нужны, а живым просто глупо утешать себя, либо растравливать знаками внимания к разлагающемуся червивому телу. Пусть жалеют друг друга, пусть сочувственно вспоминают меня живого, если это им необходимо в течение какого-то времени, но причем здесь мой труп! Зачем почитать труп? Да я, хоть сейчас могу продать его в анатомичку, чтоб купить приличные джинсы. Просто не возьмут!» «Поймите, дорогие мои», – нажимал я: «смерть – это всё! Совсем всё! Ко-нец!» Мои оппоненты меня понимали и всё же с каким-то непостижимым упрямством, которое, собственно, и бесило, продолжали настаивать на необходимости слёз, венков и обрядов над всяким усопшим вообще и над собою в частности. Я чувствовал свою правоту, которая в данном случае именовалась последовательностью. Грядущая пустота ничем меня не привлекала, более того, я любил жизнь, надеялся встретить в ней любовь, признание, но не мог объяснить обреченность, потому и навязывал свой вопрос в грубой форме. У Вити всё складывалось по-другому: к шестому курсу он окончательно возненавидел жизнь. Весной того года мне удалось вытащить его в кино. Пошли в «Мир» смотреть «Чудовище». Витя был мрачный, говорил трудно, вязко, однако в кинотеатре отвлёкся, глядел по сторонам: «Джон, сюда надо приходить, чтобы посмотреть, как одевается современная женщина…» Во время сеанса, глядя на поросячьи выкрутасы Бельмондо, мы хохотали до слёз. Выйдя, я ещё был навеселе. Витя шел, молча, морщась от яркого солнца. «Ты чего нахмурился?» «Да всё чудно там, на экране, в тёмном зале, а выйдешь на свет – опять та же гнусность. Как в мусорную яму снова…»
Глава III. Праздники и будни
Первый год я снимал комнату с Игорем Островским в хрущовке недалеко от метро «Беляево». Мы делили двенадцать метров, стенной шкаф, раскладной диван, круглый стол и пару стульев. Хозяйка, пожилая неприметная женщина занимала большую комнату. В кухне, помимо плиты и раковины, помещался холодильник «Смоленск», небольшой столик с двумя табуретками, на которые бочком садились оба студента. Над головами вилась комнатная березка и традесканция. На подоконнике в горшках с черной землей толстели ухоженные кактусы. Сама Александра Васильевна, стоя, оперировала здесь по всем направлениям, практически не сходя с места. Удобства совместные располагались рядом, за стеной. Платили мы сорок рублей в месяц – как раз одна стипендия по тем временам.
Игорь родился в Баку, жил в Махачкале, учился в Новочеркасске. Высокий, худой, каких-то смешанных кровей, головастый в прямом и переносном смысле. Лоб имел широкий на пол-лица, снимая очки, обнаруживал большие спокойные серые глаза в красноватых прожилках с длинными светлыми ресницами. Всё лицо у него было длинное и широкое и неудачный тонкий стариковский рот. Передвигался он с достоинством, прямо держал голову и спину, помахивал размеренно руками, пижонски приподнимая указательные пальцы. Разговаривал негромким баском, не спеша, всегда складно и как-то по существу дела, что поневоле запоминалось. Я заприметил его первый раз в очереди за бельём у кастелянши, когда заселялся в общежитие перед вступительными экзаменами. Он оказался моим соседом по комнате. В четырёхместном номере, накануне освобождённом старшекурсниками, был погром. Сдвинутые кровати, перевёрнутые стулья, бумаги, бутылки, чей-то лифчик в пыли вместе с другими тряпками. На стене губной помадой по моющимся обоям летящими нетрезвыми буквами широкая надпись: «Привет абитуриентам!» Так и начали знакомство с уборки, жили потом дружно вдвоём тот судьбоносный летний месяц. После экзаменов приехала Игорева мама, подыскала нам неподалеку эту дешёвую комнату с тем расчетом, чтобы мы могли питаться в студенческой столовой, – от нас выходило минут двадцать ходьбы скорым шагом, через пустыри и кварталы новостроек с остатками фруктовых садов между домами. Родители Игоря опекали. Отец приезжал с чемоданом яблок. Другие родственники передавали с поездом гремучие мешки с орехами, трехлитровые банки компотов, впрочем, не так часто, как хотелось. Парень он был домашний, близорукий, здоровьем слабый. Перепады давления, головная боль, капризы кишечника образовывали привычный жизненный фон, который он терпеливо сносил. Был начитан, сам писал стихи, хорошо разбирался после физмат школы в соответствующей области. Вечером перед первым экзаменом, помню, предложил прогуляться в центре, мол, поступим – не поступим, мало ли как сложится, – когда ещё будет возможность «полазить» в Москве…
Мы доехали до «Новокузнецкой», прошли к Кремлю, уже затемно спустились к гостинице «Россия». Какие-то жизнерадостные иностранцы выходили из сияющего вестибюля, грузились в невиданный высоченный автобус с затемнёнными окнами.
– Шура, мы чужие на этом празднике жизни, – заметил Игорь.
– Шура, если Вы завтра пропилите биологию, а затем ещё физику с математикой и напишите «соч», то, возможно, со временем у Вас будет дом в Чикаго, много женщин и машин… – я старался говорить с проникновением.
– Ага, и черешня в Ухте! Если, конечно, нас не заберут уже сегодня, – он указал мне на плотного мужчину в штатском, который недоброжелательно на нас уставился.
Мы поспешили нырнуть в тень. Жаргон на основе Ильфа и Петрова, а также легкий антисемитизм образовывали тогда материю непринужденного нашего общения.
Хозяйка Александра Васильевна работала уборщицей и прачкой по разным местам. Мы также целыми днями отсутствовали, лишь по выходным обитатели квартиры собирались вместе, толкались на кухне, занимали очередь в ванную. Александра Васильевна слушала радио, первую программу, все подряд, начиная «С добрым утром» в девять пятнадцать, на полную громкость дребезжащей, но звучной радиоточки, – мы пытались спать, зарывались с головой в одеяло, – далее все новости, «Радио-няню», непременный концерт по заявкам трудящихся…
Заниматься приходилось много. Первые лекции я прилежно записывал, разбирал дома, по примеру бородатых классиков науки, составлял для памяти личный конспект. Потом начались семинары, и полная загрузка. Мы срисовывали, глядя в микроскоп, раскрашенные срезы различных органов, или, скажем, копировали речного рака в натуральную величину со всеми усиками, щетинками, члениками, – «ногочелюстями и педипальпами», – обозначали их стрелочками, подписывали латинские названия и заучивали наизусть. На дом получали ещё страниц тридцать-сорок специального текста, который содержал столько новых терминов, понятий, что по-человечески сразу и не читался. Математик дважды в неделю щедро отвешивал десяток номеров из достойного памяти задачника Демидовича, химики и физики старались не упустить своё. Расписание пестрело часами английского и латыни; историю партии вёл старый въедливый и требовательный большевик, постоянно изобличавший нас то – в левом, то – в правом «оппортунизме с ревизионизмом».
Я особенно застревал на математике: все эти вектора и матрицы плохо входили в мою пылкую биохимическую голову. Игорь, как биофизик, плавал здесь достаточно свободно, зато умирал на анатомии и зоологии, где требовалось механическое подробное запоминание, дававшееся мне довольно легко. Таким образом, мы неплохо консультировали друг друга, впрочем, и откровенно писали «шпоры». Понимание – пониманием, но нужно было выживать, не говоря уже о стипендии. Преподаватели охотно напоминали нам про сессию, приводили двухзначный процент ежегодно отчисляемых за неуспеваемость, благодушно валили на зачетах, контрольных, коллоквиумах, которые изобильно посыпались к исходу второго месяца учёбы.
Первое время мы старались выполнять наказ мамы Игоря. В семь-восемь утра, после бодрящей прогулки до общежитской столовой стремительно поглощали пятидесятикопеечный завтрак, – крохотные биточки с гречкой, подсыхающий шлепок манной каши или полстакана сметаны, чай, пять-шесть кусков хлеба, – приветствовали на остановке знакомых ребят из общежития, оживлённо ехали «в школу». Возвращались порознь, обычно, уже в темноте. Я нырял в метро на кольцевую линию, взлетал по ступенькам перехода на «Октябрьской», топотал по эскалатору, уверенно заворачивал налево на платформу, чётко располагаясь против первых дверей первого вагона. Читать уже не мог, прислонялся куда-нибудь, либо непринуждённо балансировал с портфелем в обнимку, производя свои тихие наблюдения над населением столицы. «Дома» выгружал увесистые книги, тетради, хлеб, молоко, или ещё какой незатейливый ужин, занимавший от силы пятнадцать минут. Вытягивался на полчасика на диване, затем решительно подвигался к столу, сидел часов до одиннадцати, пока не замечал, что начинаю бессмысленно «ездить» по одним и тем же фразам, необратимо засыпая над книгой.