Вавилонская башня - Антония Сьюзен Байетт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Захваченный новым замыслом, Кюльвер созвал ближайших единомышленников и умолял их соучаствовать в будущем Действе, или Обряде, в честь Нового Года, когда наступит самый короткий день. Полковник Грим пусть будет sage femme Нового Года, сиречь Знахарка, сиречь Повитуха его, он наденет особую золоченую маску и большой чепец. Турдусу Кантору надлежит стать Новому Году Крестной Матерью и нарядиться старой каргой в черной маске и белом курчавом парике. Крестным Отцом же будет госпожа Розария, и зваться они будут Логос и Ананке[147], рождение совершится под их сладостное пение.
– Куда уж мне распевать сладостные песни, – возразил Турдус Кантор. – Голос мой надселся от старости.
– Тогда ты будешь играть на сиринге[148], – молвил Кюльвер. – А еще будут у нас гонги, и кимвалы, и звонкие колокольцы, и цитры, и флейты.
– Что ж полагаешь ты всем этим произвести? – спросил Турдус Кантор.
И Кюльвер поведал ему, что полагает привести струение крови людской в лад с вращением Земли и возжечь в сердцах новое Солнце. И пожелал Кюльвер, чтобы Самсон Ориген соучаствовал в этом обряде в образе Пифии в двойной маске, глядящей вперед и вспять. И отвечал Самсон Ориген, что лицедействовать он не согласен: не желает он иметь в этом соучастие, не станет ни петь, ни плясать, ни говорить, ни кривляться в пантомиме.
– Я буду наблюдать, – сказал он и прибавил: – Как скоро есть кому наблюдать, затея эта – искусство, и она, не в пример религии, разумна и ужасна.
– Не желаю я, чтобы ты наблюдал, – сказал Кюльвер.
Взгляды их скрестились.
– Как ты можешь желать, чтобы я поступал вопреки собственной воле? – спросил Самсон Ориген. – Я хочу наблюдать, нет для меня ничего приятнее наблюдения. Ты же знаешь, Кюльвер, я верю в непричастность, в силу отложившегося ото всех разума. Что же до плясок в честь нового Солнца, их я видал у кребов: никакой красоты, ничего достойного подражания.
– Расскажи, как они пляшут, – велел Кюльвер, и глаза его загорелись.
И Самсон Ориген ровным голосом, в безыскусных и точных выражениях, попивая горячее вино с корицей, пустился рассказывать трем своим сотоварищам о празднествах, которые устраивают кребы при смене года: как зажигают они преогромные костры, как связывают пленных, как варят питье из забродившего молока, скисшего ячменного солода и поросячьей крови, как женщины бьют в барабаны и завывают, пряча взоры, как ревут большие рога и разносятся звуки бубнов, кимвалов, гонгов, кастаньет, погремушек из бычьего пузыря, как пляшут они, выстроившись в затылок друг другу, змеясь длинной цепочкой, в лад притопывают плоскостопыми лапами, в лад поигрывают маслянистыми ягодицами, все быстрее, быстрее; как в круг, посредине коего пылает костер, затаскивают животных, и все неторопливо разрывают их живьем на куски: раздирают круп за крупом, отдирают ребро за ребром, выдирают кишку за кишкой, пока не оденутся в кровавые шкуры и не увенчаются окровавленными рогами или головами волка или рыси, медвежонка или лани, онагра или мангуста. А костер разгорается ярче и ярче, и брызжет жир от жарящейся дичи – но вот приводят пленных, и они разделяют участь животных: их разрывают и поджаривают. Рассказал он и об избрании Короля На Час: как кребы при свете костра носят его, восседающего на деревянном престоле, на своих смуглых плечах, коронуют алмазным венцом, угощают вином и медом, одевают в багровые и золотые шелка, лобызают руки и ноги, всячески раболепствуют. Когда же из-за черных холмов на краю равнины покажется солнце, короля этого бьют плетьми, поджаривают, разрывают в клочья и пожирают. Самсон Ориген бесстрастно рассказывал, расставляя события по важности и видя перед собой горящие, влажные глаза Кюльвера, старческие, гноящиеся глаза Турдуса Кантора. Только глаза полковника Грима были так же сухи, как у него, а жилки на шее и на висках бились все так же ровно.
– А есть ли у кребов бог, во имя которого они поджаривают и пожирают этих бедняг? – спросил Кюльвер.
– Бог у них есть, – отвечал Самсон Ориген, – но произносить его имя не смеют под страхом смерти, и оно мне неведомо. Однако ж у масок, под коими он скрывается, имен превеликое множество: и конь вороной, и огонь палящий, и червь-великан, и белый козленок, и в разное время кребы пляшут в честь их, нарядившись сообразно случаю.
– И ты это видел своими глазами? – спросил Кюльвер.
– Довелось, – отвечал Самсон Ориген. – Но, наблюдая, я старался побороть страх и душевное волнение.
– А видел ли ты лицо Короля На День? Не выражало ли оно страх?
– По лицу его гуляла отсутствующая улыбка, но было то следствие смертельного страха или его опоили каким-то зельем, я не разобрал.
– Может быть, он ликовал, оттого что причастен тайне…
– Не думаю. Хочешь тешиться этой мыслью – тешься. Но я так не думаю.
…Пение и пирование, забавы и пляски делались все живее, все кипучее, все бравурнее. Вереницы пляшущих тянулись по лестницам, по коридорам, извивались, словно угри из человеческих тел – но не совсем человеческих: тут отплясывали кабаны и медведи, рогатые козлища и глупые овцы, лукавые кошки и хитрые лисы, хищные волки и вороны в капюшонах, мелькали потные человечьи ноги, там и тут мотались хвосты, на иных одеяние было скудное, на иных его вовсе не было. На женщинах были гульфики с засунутой в них тыквой-горлянкой, на мужчинах – шуршащие юбки и лифы, набитые яблоками. И по всему замку бестрепетным светом горели улиточьи лампады. В Бабу никого не выбирали, но во главе стола восседал Кюльвер в багровом облачении жрицы, с длинными светлыми волосами, красными губами и крашеными перстами. Рядом помещался то ли Жрец, то ли Папа, то ли Епископ в митре и золоченой маске, наряженный старухой полковник Грим, а также Розария и Турдус Кантор, сиречь Логос и Ананке, она в чинном черном камзоле и серебряной маске в виде головы ястреба, он – в пестром женском наряде и маске змеи, зеленой с золотом. Когда же Самая Долгая Ночь подошла к преполовению, зажгли с великим торжеством Святочное Полено и водрузили на него пребольшие подносы с улитками, и капало в устья раковин кипящее масло, так что сотни бескостных телец обваривались, ежились, извивались. Перед самым рассветом начался на большом возвышении обряд. Был он долгим и утомительным, ибо Кюльвер еще не весьма наторел в этом искусстве и не понимал, что людскую толпу должно вовлечь в действие, заставить дружно волноваться, ликовать, а коль скоро понадобится, то и страдать, и кричать – лишь тогда