Архипелаг ГУЛАГ. Книга 3 - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так вот почему такой углублённый и сфинксоподобный сидел он сегодня на своём мешочке в кузове: у него не только был первый день свободы, но и возврат в страну своей юности, в страну вдохновения. Нет, не так уж коротка человеческая жизнь, если вдоль неё оставишь обелиски.
Совсем недавно дочь В. А. остановилась на Арбате около витрины с газетой «Труд». Залихватский корреспондент, не жалея хорошо оплачиваемых слов, бойко рассказывал о своей поездке по Чуйской долине, обводнённой и вызванной к жизни созидателями-большевиками, о Нарынском каскаде, о мудрой гидротехнике, о счастливых колхозниках. И вдруг – кто ему о том нашептал? – закончил: «но мало кто знает, что все эти преобразования есть исполнение мечты талантливого русского инженера Васильева, не нашедшего сочувствия в старой бюрократической России[101]. Как жаль, что молодой энтузиаст не дожил до торжества своих благородных идей!» Дорогие газетные строки замутнились, слились, дочь сорвала газету с витрины и понесла под свисток милиционера.
Молодой энтузиаст сидел в это время в сырой камере Верхнеуральского изолятора. Ревматизм или какое-то костное недомогание перегнуло старика в позвоночнике, и он не мог разгибаться. Спасибо, сидел он в камере не один, с ним – некий швед, и вылечил ему спину спортивным массажем.
Шведы не так часто сидят в советских тюрьмах. С одним шведом, вспоминаю, сидел и я. Его звали Эрик…
– …Арвид Андерсен? – с живостью переспрашивает В. А. (он очень живо и говорит, и движется).
Ну надо же! Так это Арвид его и вылечил массажем! Ну до чего ж, ну до чего ж я тесен! – напоминает нам Архипелаг в напутствие. Вот, значит, куда везли Арвида три года назад – в Уральский изолятор. И что-то не очень вступились за голубчика Атлантический пакт и папа-миллиардер[102].
А тем временем нас по одному начинают вызывать в областную комендатуру – это тут же, во дворе облМВД, это – такой полковник, майор и многие лейтенанты, которые заведуют всеми ссыльными Джамбульской области. К полковнику, впрочем, нам ходу нет, майор лишь просматривает наши лица, как газетные заголовки, а оформляют нас лейтенанты, красиво пишущие перьями.
Лагерный опыт отчётливо бьёт меня под бок: смотри! в эти короткие минуты решается вся твоя будущая судьба! Не теряй времени! Требуй, настаивай, протестуй! Напрягись, извернись, изобрети что-нибудь, почему ты обязательно должен остаться в областном городе или получить самый близкий и удобный район. (И причина эта есть, только я не знаю о ней: второй год растут во мне раковые метастазы после лагерной незаконченной операции.)
Не-ет, я уже не тот… Я не тот уже, каким начинал срок. Какая-то высшая малоподвижность снизошла на меня, и мне приятно в ней пребывать. Мне приятно не пользоваться суетливым лагерным опытом. Мне отвратительно придумывать сейчас убогий жалкий предлог. Никто из людей ничего не знает наперёд. И самая большая беда может постичь человека в наилучшем месте, и самое большое счастье разыщет его – в наидурном. Да даже узнать, расспросить, какие районы области хорошие, какие плохие, – я не успел, я занят был судьбой старого инженера.
На его деле какая-то охранительная резолюция стоит, потому что ему разрешают выйти пешком своими ногами в город, дойти до облводстроя и спросить себе там работы. А всем остальным нам одно назначение: Кок-Терекский район. Это – кусок пустыни на севере области, начало безжизненной Бет-Пак-Дала, занимающей весь центр Казахстана. Вот тебе и виноград!..
Фамилию каждого из нас кругловато вписывают в бланк, отпечатанный на корявой рыжей бумаге, ставят число, подкладывают нам – распишитесь.
Где это я уже встречал подобное? Ах, это когда мне объявляли постановление ОСО. Тогда тоже вся задача была – взять ручку и расписаться. Только тогда бумага была московская, гладкая. Перо и чернила, впрочем, такие же дрянные.
Итак, что же мне «объявлено сего числа»? Что я, имярек, ссылаюсь навечно в такой-то район под гласный надзор районного МГБ и в случае самовольного отъезда за пределы района буду судим по Указу Президиума Верхсовета, предусматривающему наказание 20 (двадцать) лет каторжных работ.
Ну что ж, всё законно. Ничто не удивляет нас.
Годами позже я достану Уголовный кодекс РСФСР и с удовольствием прочту там в статье 35-й: что ссылка назначается на срок от трёх до десяти лет, в качестве же дополнительной к заключению может быть только до пяти лет. (Это – гордость советских юристов: что, начиная ещё с Уголовного кодекса 1922 года, в советском праве нет безсрочных правопоражений и вообще безсрочных репрессий, кроме самой жуткой из них – безсрочного изгнания из пределов СССР. И в этом «важное принципиальное отличие советского права от буржуазного», сборник «От тюрем…».) Так-то так, но, экономя труд МВД, пожалуй, вечную-то выписывать проще: не надо следить за концами сроков да морочиться обновлять их.
И ещё в статье 35-й, что ссылка даётся только особым определением суда. Ну, хотя бы ОСО? Но даже и не ОСО, а дежурный лейтенант выписывал нам вечную ссылку.
Мы охотно подписываем. В моей голове настойчиво закручивается эпиграмма, немного длинноватая, правда:
Чтоб сразу, как молот кузнечныйОбрушить по хрупкой судьбе, —Бумажку: я сослан навечноПод гласный надзор МГБ.Я выкружил подпись безпечно.Есть Альпы. Базальты. Есть – Млечный,Есть звёзды – не те, безупречноСверкающие на тебе.Мне лестно быть вечным, конечно!Но – вечно ли МГБ?
Приходит Владимир Александрович из города, я читаю ему эпиграмму, и мы смеёмся – смеёмся, как дети, как арестанты, как безгрешные люди. У В. А. очень светлый смех – напоминает смех К. И. Страховича. И сходство между ними глубокое: это люди – слишком ушедшие в интеллект, и страдания тела никак не могут разрушить их душевное равновесие.
А между тем и сейчас у него мало весёлого. Сослали его, конечно, не сюда, ошиблись, как полагается. Только из Фрунзе могли назначить его в Чуйскую долину, в места его бывших работ. А здесь водстрой занимается арыками. Самодовольный полуграмотный казах, начальник водстроя, удостоил создателя Чуйской системы ирригации постоять у порога кабинета, позвонил в обком и согласился принять младшим гидротехником, как девчёнку после училища. А во Фрунзе – нельзя: другая республика.
Как одной фразой описать всю русскую историю? Страна задушенных возможностей.
Но всё же потирает руки седенький: знают его учёные, может быть, перетащат. Расписывается и он, что сослан навечно, а если отлучится – будет отбывать каторгу до 93 лет. Я подношу ему вещи до ворот – до черты, которую запрещено мне переступать. Сейчас он пойдёт снимать у добрых людей угол комнаты и грозится выписать старуху из Москвы. Дети?.. Дети не приедут. Говорят, нельзя бросать московские квартиры. А ещё родственники? Брат есть. Но у брата глубоко несчастная судьба: он историк, не понял октябрьской революции, покинул родину и теперь, бедняга, преподаёт историю Византии в Колумбийском университете. Мы ещё раз смеёмся, жалеем брата и обнимаемся на прощание. Вот промелькнул ещё один замечательный человек и ушёл навсегда.
А нас, остальных, почему-то держат ещё сутки и сутки в маленькой каморке, где на дурном щелястом полу мы спим вплотную, еле вытягивая ноги в длину. Это напоминает мне тот карцер, с которого я начал свой срок восемь лет назад. Освобождённых, нас на ночь запирают на замок, предлагая, если мы хотим, взять внутрь парашу. От тюрьмы только то отличие, что эти дни нас уже не кормят безплатно, мы даём свои деньги, и на них с базара приносят чего-нибудь.
На третьи сутки приходит самый настоящий конвой с карабинами, нам дают расписаться, что мы получили деньги на дорогу и на еду, дорожные деньги тотчас у нас отбирает конвой (якобы – покупать билеты, на самом деле, напугав проводников, провезут нас безплатно, деньги возьмут себе, это уж их заработок), строят нас колонной по двое с вещами и ведут к вокзалу опять между рядами тополей. Поют птицы, гудит весна, – а ведь только 2 марта! Мы в ватном, жарко, но рады, что на юге. Кому-кому, а невольному человеку круче всего достаётся от морозов.
Целый день везут нас медленным поездом навстречу тому, как мы сюда приехали, потом, от станции Чу, километров десять гонят пешком. Наши мешки и чемоданы заставляют нас славно взопреть, мы клонимся, спотыкаемся, но волочим: каждая тряпочка, вынесенная через лагерную вахту, ещё пригодится нашему нищему телу. А на мне – две телогрейки (одну замотал по инвентаризации) и сверх того – многострадальная фронтовая шинель, истёртая и по фронтовой земле, и по лагерной, – как же теперь её, рыжую, замусоленную, бросить?
День кончается – мы не доехали. Значит, опять ночевать в тюрьме, в Новотроицком. Уж как давно мы свободны, – а всё тюрьма и тюрьма. Камера, голый пол, глазок, оправка, руки назад, кипяток – и только пайки не дают: ведь мы уже свободные.