"Дни моей жизни" и другие воспоминания - Татьяна Щепкина-Куперник
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Взбесившийся Карпов крикнул:
— А пусть их!..
И спектакль пробовали продолжать. С одним из актеров сделалось дурно, вышел другой — читать его роль по тетрадке. Все равно — ничего не было слышно. Пьесу так и не играли. Публика разошлась — часть ее негодующая, часть — торжествующая.
Суворин вышел из себя.
Яворской вменили в вину «подстрекательство молодежи», «устройство клаки». Пошли товарищеские суды, общественные заседания. Общество так разволновалось, что вскоре после представления «Контрабандистов» вышел циркуляр по делам печати: «Не говорить в газетах ни о пьесе, ни о скандале, бывшем в театре». Но никто не успокаивался. Особенно волновались студенты.
14 декабря в мировом суде разбиралось дело о «беспорядках в Малом театре». Привлекалось большое количество лиц, преимущественно молодежи, но были и такие, как, например, известная петербургская портниха Эстер, которая в негодовании запустила на сцену свой бинокль. На скамье подсудимых очутилось несколько десятков человек.
После этого разбирательства в Совет присяжных поверенных поступила жалоба прокурора «на действия защитников» в этом процессе. В нем приняли участие выдающиеся силы, обычно не выступавшие в мировых судах. Защитнику Карабчевскому ставилось в вину, что он сказал в своей речи: «Беспорядки в Малом театре — это важное событие для очерков русской культуры, и молодежь, принимавшая в них участие, всегда может с гордостью вспомнить о нем».
Беренштаму инкриминировалась фраза: «Грубая рука городового, запущенная в косу девушки, гораздо большее наказание, чем то, к которому могут быть приговорены подсудимые».
Защитники доказывали, между прочим, что целью полиции было не прекращение беспорядков, а усиление их, для чего в театре были провокаторы в штатских платьях, и что полиция задерживала не столько лиц, виновных в беспорядках, сколько тех, фамилия или внешний облик которых давали возможность предполагать в них евреев.
Но Совет не усмотрел в поведении защитников каких-либо действий, воспрещенных законом или нарушающих достоинство адвоката, и только разъяснил Карабчевскому неуместность каламбура в его речи.
Каламбур был следующий: тайный советник Плющик-Плющевский назвал себя… старым шестидесятником! А Карабчевский возразил, что шестидесятники «заблуждений молодежи массовыми арестами не исправляли» и что генерал действовал «не как шестидесятник, а как десятник!»
Возбуждение не унималось — и все, и восторги и негодование, обрушилось не на «Северный курьер» и даже не на молодежь, а на Яворскую.
Я приехала из Москвы и как раз попала на заседание, посвященное этому вопросу и, в частности, поведению Яворской.
Никогда не забуду, как один очень видный критик, сам еврей, кажется, бывший директором театра и, во всяком случае, заинтересованный в его судьбах, так как там служила его жена, горячо осуждал Яворскую и, экспансивно ударяя себя в грудь, восклицал:
— Идеи, господа, — это одно, господа, а дела, господа, — это другое, господа!
В результате Яворской пришлось выйти из состава труппы Суворинского театра. Но она даже и не пожалела об этом: она остыла к театру. У нее была ее газета — с нее было довольно.
К газете она относилась страстно. Когда случались заминки в деньгах, закладывала свои жемчуга, проводила ночи в типографии, всех будоража, словно опьяненная запахом типографской краски. Жила жизнью газеты, входя в мельчайшие ее подробности. В контакте с редакцией устраивала благотворительные спектакли и концерты, где под фирмой какого-нибудь землячества, то в честь Горького, то в память Некрасова, собирались деньги на нелегальные цели; все ее мысли были отданы газете.
После инцидента с «Контрабандистами» подписка на газету неимоверно возросла. Милейшая заведующая конторой Ольга Федоровна сияла и торжествовала, принимая бесчисленные переводы из провинции. Казалось, будущее газеты обеспечено.
Но 24 декабря утром, подойдя к редакции, служащие увидали, что дворники, предводительствуемые какими-то личностями полицейского типа, спешно снимали вывеску газеты.
— Что такое? В чем дело?
Оказалось, что получен приказ о немедленном закрытии газеты.
Всех как громом ударило. В те времена принято было, что газету закрывают только после третьего предостережения. У «Северного курьера» их было еще два, но правительство поторопилось и закрыло газету без всякого предупреждения. Десятки служащих и рабочих были выкинуты на улицу перед самыми праздниками. О социальном страховании тогда и помину не было, — и таким образом, предстояла голодовка. Это был «новогодний подарок»…
На Яворскую это страшно повлияло. Она долго не могла прийти в себя от отчаяния. Тут можно было бы бороться только одним путем: имея большое количество денег, открывать одну газету за другой, выпускать их по нескольку дней, идти на закрытие, снова открывать под другим названием, и так до тех пор, пока хватило бы средств.
Она металась во все стороны, лихорадочно кидалась то к одному, то к другому, искала даже ростовщиков… И, наконец, должна была признать себя побежденной.
От этого удара она не оправилась: с тех пор это была уже не прежняя горящая Лидия Борисовна — она вся как-то потухла.
У меня сохранились ее письма того периода.
«Измучена я. Так все узко. Такая узкая рамка интересов… Когда я жила широким биением общественных интересов, когда мне казалось, я участвую, хотя как маленькая гайка или винт, в большом механизме интеллигентной жизни России, — и вдруг потерять все, и жить узкоэгоистической жизнью, приправленной литературно-артистическим оттенком… Я задыхаюсь… Неужели я никогда не почувствую себя больше в рядах бойцов за свободу, за счастье большинства, за справедливость? Я умерла… мне кажется, я больше не живу — с тех пор, как убили мое дитя, «Северный курьер»…»
«Я умираю заживо… — писала она в другом письме. — Я говорю только о вульгарных нуждах дня, и умственно я тупею. Как илоты тупо примиряются с гнетом, так и я примиряюсь с тем, что у меня отняты мои человеческие права… Неужели проклятие будет тяготеть над всей моей жизнью?.. «Северный курьер» давал нам самые чистые, святые восторги: сознание нашей нужности в большом, прекрасном, всероссийском деле, разливавшем свет повсюду, нашего труда на пользу тех, кто нам в России дает все.
Не хочу быть каботинкой, не хочу жить с актерами, хочу жить настоящей жизнью, хочу любить людей, хочу жить всеми фибрами души и ума. Цель моей жизни — воссоздать то, что было. И ты, моя сестра, должна помочь мне. Наша дружба — высокое, необыденное чувство, и мы должны подняться до самых высот. Что мне до Америки, до Парижа, куда меня зовут? Тюрьма моя все суживается…»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});