Том 4. Приключения Тома Сойера. Жизнь на Миссисипи - Марк Твен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В те годы всо это было правдой. Но мужайтесь! Мы явно исправляемся. Когда читаешь миссис Троллоп и потом знакомишься с книгой последнего нашего гостя, мистера Фримена, трудно себе представить, что они говорят об одной и той же стране. Однако это так. Оба писателя стараются рассказать правду — и оба этого вполне достигают.
Пока миссис Троллоп заканчивала путешествие по Западу, ее соотечественник, автор «Сайрила Торнтона и проч.» (других примет не имеется), с трудом пробирался по восточным штатам в санном возке. Много дикостей нашел он там. Спрингфилд, в Массачусетсе, был селением, где у деревянных домишек были портики из высоких, деревянных же, колонн коринфского и ионического стиля, — архитектурная нелепость, характерная не только для Спрингфилда. Это была мода, распространившаяся очень быстро по всей стране, так что сейчас не найти города в Америке, насчитывающего по менее шестидесяти лет, где бы не было образчиков этого смешного увлеченья. По мнению этого джентльмена, Хартфорд — «один из самых нелепых городов в мире». Там же он нашел грязную гостиницу. Он также обнаружил, что характер жителей Новой Англии является «своеобразной и противоестественной смесью достойного и низменного» (пропорция не указана!), В Нью— Хейвен он попал после наступления темноты — возок, очевидно, не торопился по дороге из Бостона и вышел из Хартфорда с опозданием на несколько часов против расписания.
«Гостиница была настолько переполнена, что хозяин прямо заявил — постели для меня нет. Я потребовал предоставить мне хотя бы диван и одеяло, но безуспешно, Однако хозяин все же смягчился. Он повел меня в какую-то неоштукатуренную собачью конуру, которая, очевидно, служила спальней слуге негру, выселенному ради меня. Постель невыносимо смердела, простыни были грязные, одеяло смахивало на старую попону. Кроме стола и деревянной табуретки, в помещении никакой обстановки не было; не оказалось там ни зеркала, ни умывальника, ни полотенец. Всо эти предметы мне обещали подать утром, но никто их не принес, несмотря на мои настойчивые требования. Жара в общей комнате была нестерпимой, а температура моей спальной представляла другую крайность.
В конце концов, вынужденный покинуть жаркий зал, я завернулся в свой плащ и попытался уснуть на грязной груде тряпок, с которой, очевидно, согнали их темнокожего владельца. Холод и крепкие запахи отнюдь но способствуют сну. Через два часа я встал и, ощупью пробравшись в уже опустевший зал, провел остаток ночи в кресле у огня».
За завтраком в Нью-Йорке путешественник столкнулся с обычаем, вызвавшим его неудовольствие:
«Должен отметить один омерзительный обычай. Вместо того чтобы есть яйца прямо из скорлупы, их выливают в рюмку, и, после того как их долго и противно перемешивают с маслом и другими приправами, эту смесь, смотря по ее консистенции, либо едят ложкой, либо пьют, как жидкость. Не считая себя достаточно компетентным, чтобы оценить преимущества столь неприятной процедуры, я по опыту могу сказать об ее отрицательном воздействии на аппетит непривычного к ней зрителя».
Вряд ли человеческая натура когда-либо проступала яснее, чем в этих строчках. Из них просто выпирает та подсознательная уверенность в собственном превосходстве, которая так сильна в каждом из нас. Оттого что данный наблюдатель и его соотечественники не едят яйца таким манером, он считает это «омерзительным». У него не возникло ни малейшего сомнения в том, что это — абсолютное мерило и достаточный критерий. Наверно, его манера завтракать показалась бы «омерзительной» такому утонченному существу, как белка, но об этом он и не думал, да если бы и думал, его нетерпимость не стала бы меньше. Возможно, он за столом сказал своим соседям, что их еда «омерзительна».
Должно быть, тогда и у них тоже пропал аппетит! И в то время как он, оставшись без завтрака, встал и пошел записывать в свою книжицу их неприличные обычаи, они ушли без завтрака жаловаться своим друзьям, что дурно воспитанный иностранец в их присутствии выражался непристойно. В сущности, обе стороны проявили глупый ребяческий снобизм, ибо обычай давно освятил кажущийся грех обеих сторон. Мы по-прежнему едим яйца по своему способу. Я видел, как их ели именно так самые хорошие люди — те, которые несомненно собираются попасть в рай. А слово «омерзительный» по-прежнему говорят самые воспитанные люди в Англии. Для нас слово «кровавый» ничуть не оскорбительно, но для английского уха оно столь же грубо, как слово «омерзительный» для ушей американца. Слово «гнусный» там вполне общепринято, как ни странно, — настолько общепринято, что оно могло бы попасть даже в молитвы, если бы люди сами придумывали свои обращения к богу, вместо того чтобы в готовом, окаменевшем виде получать их из церковных штабов. Но какое нам дело, что наши английские родичи любят слова «омерзительный» и «гнусный» и при этом не выносят слово «кровавый»? Никакого! Однако для того путешественника не существовало ничего, кроме убеждения: «Раз по-нашему — значит, правильно!»
[Цитирую его только потому, что он забавен. В отличие от книг других иностранных путешественников тех лет, его книга лишена и чувства достоинства, и мужества, и терпимости. Миссис Троллоп вызывает уважение, потому что она стоит у своих пушек, как настоящий храбрый воин, и намерения у нее честные. А когда ей приходится поджигать запал, она подносит спичку без всякого удовольствия и даже с огорчением, — но все же подносит. А этот несчастный, которому все действует на желудок, такой прирожденный лицемер, что каждый раз, как он говорит про нас гадости, он тут же, для смягчения удара, говорит еще большую гадость про Англию. И не один он так дипломатничает. Еще двое или трое из множества иностранцев, путешествовавших в те времена (только немного позднее), дают вам пощечину и тут же награждают пинком кого-нибудь иа своей семьи, считан, по глупости, что этот пинок исцеляет ту пощечину. Если бы они остановились вовремя, то на них обиделся бы кто-нибудь один, а так обижаются оба.]
Глава XXX. БЕГЛЫЕ НАБРОСКИ
Ниже Мемфиса река сильно разлилась — вода везде стояла вровень с берегами, а очень часто и выше берегов, она заливала леса и поля на мили вширь и ме— с гами доходила там до пятнадцати футов глубины; всюду виднелись признаки того, что даром пропали тяжкие труды человека: все надо было делать заново, на скудные средства, когда к тому же люди пали духом. Грустное зрелище — и без перерыва, на сотни миль. Иногда фонари бакенов стояли над водой глубиною в три фута, на опушке густого леса, который тянулся на целые мили — без ферм, лесопилен, просек и вообще без всякого просвета; это означало, что бакенщику надо было приплывать в ялике издалека, чтобы исполнить свои обязанности, и часто в отчаянную погоду. Но мне говорили, что работа добросовестно выполняется при любой погоде и не всегда мужчинами — иногда и женщинами, если муж болей или уехал. Правительство дает керосин и платит десять — пятнадцать долларов в месяц за то, чтобы содержать в порядке и зажигать фонари. Государственный пароход развозит керосин и жалованье раз в месяц.
Окрестности Корабельного острова так же лесисты и безлюдны, как прежде. Остров перестал быть островом — он плотно соединился с берегом, и там, где плавали корабли, теперь проезжают телеги. Не видно никаких признаков затонувшей «Пенсильвании». В один прекрасный день какой-нибудь фермер выроет плугом ее останки и, вероятно, будет очень удивлен.
Мы теперь попали в край бродячих негров. Эти бедняки не могли путешествовать, когда были рабами, и сейчас они стараются наверстать упущенное. Они живут на плантации, пока жажда странствий не охватит их; тогда они складывают вещи, окликают пароход и отправляются в путь. И не в какое-нибудь определенное место, нет, — любое место им подходит, они просто хотят двигаться. Все зависит от того, сколько у них на руках денег. Провезут их за эти деньги пятьдесят миль — ладно, пусть будет пятьдесят. А не провезут — можно проехать и меньше.
Несколько дней подряд мы останавливались по их требованию. Иногда мы видели несколько полуразрушенных наводнением жалких хижин, населенных только чернокожими, белых совсем не было; кое-где — полоски голой сухой земли; несколько срубленных деревьев, и около них худые, как скелет, коровы, мулы и лошади жуют листья или глодают кору, — нет другой пищи в опустошенном наводнением крае. Иногда вместо пристани стоит одинокая хижина, около нее — чернокожая семья, которая нас окликает; дети, взрослые, старики и молодежь угнездились среди жалкой груды домашнего скарба; все имущество состоит из ржавого ружья, постельного тряпья, ящиков, жестяной посуды, табуреток, треснутого зеркала, почтенного кресла и шести — восьми глупых желтых дворняжек, чья привязанность к семейству обеспечивается при помощи веревки. Собаки им необходимы, без собак они не могут уехать. Но собаки ехать не желают и всегда протестуют, — и одну за другой, нелепой вереницей, их тянут на пароход; собака упирается всеми четырьмя лапами и скользит по трапу, голова чуть не отрывается, но «тягач» упрямо шагает вперед, сгибаясь от напряжения, перекинув веревку через плечо для большего упора. Ребенка иногда забывают и оставляют на берегу, но собаку — никогда.