Киномания - Теодор Рошак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ольга заговорщицки подмигнула.
— Один из трюков Макса. Я ему сказала, когда первый раз посмотрела, что тут брак. А он в ответ: «Ты когда-нибудь замечала, как раздражает грязь на объективе? Может быть, мне тоже хочется поиграть на нервах у зрителя. Как мисс Бумби на тумбе»{253}. Ты не знаешь, что он имел в виду?
Я узнал после второго просмотра. В уродливом грязном пучке было что-то паучье, действующее на нервы. Казалось, оно ползет вниз, пытается достать Ольгу, затащить ее в свою паутину. В конечном счете так оно и произошло. При покадровом просмотре я увидел эту анимацию в развитии. Волосок разрастался в паутину, оплетавшую нить за нитью изображение Ольги, пока то не исчезло вовсе. От этого сцена становилась еще напряженнее — такое же чувство возникает, когда слышишь высокий непрекращающийся скрежещущий звук. В этом волоске было что-то гораздо большее, чем мог уловить глаз, — в этом я не сомневался.
Хотя я и знал, что фрагмент из «Сердца тьмы» продлится не более двух минут, но вдруг понял, что жду показа с растущим нетерпением. Если бы я не видел раньше первую сцену, возникающую теперь на экране, то наверняка испугался бы. Это была та самая жуткая ограда из отрубленных голов, которую Касл и Зип снимали в Мексике. Сцена завершалась, насколько мне помнилось, пожиранием камеры, исчезающей в глотке последней из голов. Только на сей раз сквозь наступившую темноту пробивались языки пламени.
Перед пламенем находилась масса потных, почти обнаженных тел; они корчились, крутились, ритмически извивались — пьяная оргия танцующих дикарей. Звуковая дорожка почти не сохранилась, но и этого хватало, чтобы получить представление о том, что планировалось: какофония бешеного барабанного боя и воющих голосов. Похоже на звуковое сопровождение, которое Касл придумал для «Доктора Зомби» и которое ему не разрешили использовать. Возможно, он сохранил эту запись и использовал ее здесь. При нормальном качестве впечатление должно было быть ошеломляющим.
Рядом с костром, вокруг которого и совершался ритуальный танец, к вбитым в землю столбам были привязаны две женщины и двое мужчин, они напрягали мышцы, пытаясь вырваться из пут. Это были чернокожие в одних набедренных повязках, их лица искажал страх: глаза безумные, рты открыты. Для непрофессиональных актеров они блестяще изображали абсолютный страх. Вокруг них вертелась фигура в причудливом одеянии — насколько я понял, это был шаман, пугавший пленников, каждому по очереди сующий в лицо что-то похожее на слоновий бивень, устрашающе заточенный на конце. Я вспомнил, что в повести Конрада речь шла о торговле слоновой костью в глубинах черной Африки — часть всепроникающей черно-белой символики этой книги; но я не сомневался: ничего похожего на этот ритуал у Джозефа Конрада не было.
Материал на пленке ни в коем случае не был доведен до конца. Едва-едва лучше чернового монтажа. И тем не менее (хотя объяснить это я и не мог) сила замысла была очевидна. Внешне это была обычная голливудская поделка в жанре фильма джунглей. И хотя испуг пленников был довольно убедительным, а обнаженность женщин придавала действию несколько сомнительный характер, все, что я видел, не отличалось чем-либо примечательным. Когда эпизод заканчивался, камера уходила в сторону, чтобы не видеть, как шаман вонзает зловещий бивень в первую жертву. Крик танцоров акцентировал невидимый удар, добавляя ему силы. И тем не менее именно такой цензурный монтаж и предполагался в фильме подобного пошиба.
И тут же — слишком уж скоро — фрагмент обрывался. Но по окончании просмотра оставалось в высшей степени отвратительное ощущение, которое я сразу приписал одному из касловских приемов. Я вспомнил, что испытывал то же самое, когда впервые увидел «Иуду», — ощущение, будто я стал свидетелем какой-то кары Господней, не предназначенной для моих глаз, не являющейся частью моего мира.
Клаус прокрутил этот фрагмент еще три раза. Рядом с собой в темном зале я чувствовал, как растет напряжение Ольги. Она отнюдь не получала удовольствия, а напротив, как могла успокаивала себя, отчего мне было трудно сосредоточиться. Я чувствовал себя виноватым — ведь это из-за меня она пришла в такое расстройство. Когда я предложил закончить просмотр, Ольга сразу же почувствовала облегчение, как тонущий пловец, которому удалось вынырнуть на поверхность и глотнуть воздуха. Я в шутку сказал:
— Я вас там не видел, если только вы не изображали шамана.
Она совершенно серьезно ответила:
— Нет-нет, меня там вроде не было. Но я была так близка с Максом, когда он над этим работал, что иногда мне кажется, может быть, я и там — среди танцующих…
Клаус поспешил ее успокоить.
— Успокойся, дорогая. Появись ты на экране, мы бы тебя непременно увидели, разве нет?
Я знал ответ на этот вопрос, но ради Ольги решил промолчать.
Перед уходом я поблагодарил Клауса за потраченное на меня время.
— С удовольствием, — ответил он, а потом поправился: — Хотя смотреть эти кадры — удовольствие сомнительное. В особенности вторую пленку. Каждый раз видя это, я говорю себе, что не имею права смотреть. Я испытал подобное ребенком, когда приятель-католик сказал мне, что на мессе он ест тело Христово. Я прежде никогда не слышал о таком. В этом было что-то пугающее, но и — так мне казалось — очень тайное, чего я не имел права видеть. Табу. Вы понимаете?
— Понимаю.
Позднее, дома у Ольги, я просмотрел сделанные у нее записи и использовал последнюю возможность выудить у нее все, что она помнила об этих фильмах, каждое сказанное Каслом слово.
— Жаль, что у вас там такой короткий эпизод. Я бы хотел побольше видеть вас на экране.
— Ты и видел, — ответила она, — Я не была шаманом, зато была пулеметчиком.
— Пулеметчиком?
— Да. Макс хотел, чтобы я сыграла эту роль — убийство детей. Мне это совсем не нравилось. Там был настоящий пулемет. Без пулек, конечно, но бах-бах-бах. Он ставить передо мной фотографии детей, чтобы я в них стрелять. Он сказал, что так я буду больше чувствовать горе. Чертов пулемет, я об него чуть пальцы не сломала.
— А вы знаете, откуда эти стихи?
Она знала.
— Французский поэт. Тот, больной.
Макс как-то подчеркнул ей это место в книге. Она поискала на полках и нашла. Бодлер. Два стихотворения. Одно называлось «Сплин», другое (откуда были взяты слова «король изгнанников») — «Литании Сатане»{254}.
— Каслу нравился Бодлер?
Ольга пожала плечами.
— Он как-то сказал, что ему нужно, чтобы эта часть фильма навевала настроение разложения. А Бодлер — это поэзия разложения. «Но почему такая жуть?» — спросила я. Я помню, что он ответил: «Разложение — это великое милосердие». — Она неодобрительно передернула плечами.
Ольге почти нечего было сказать о «Короле изгнанников». Эти кадры снимались урывками на протяжении трех месяцев. Касл арендовал помещение в одной парижской студии, где у него были знакомые. Сцена в пустыне снималась именно там методом маски; детей, участвовавших в эпизоде, Касл нашел в одном из сиротских приютов — одолжил на съемки. Он был недоволен технической стороной дела и собирался переснять материал. Съемочная бригада была крохотной — несколько человек на освещении и звуке, кто-то занимался гримом, плюс один-два ассистента и Зип Липски за камерой. Отсняли еще какой-то материал с двумя актерами, но Ольга понятия не имела, что с ним стало. Она помнила сцену трапезы: она и двое богато одетых мужчин набивали желудок на роскошном банкете, наедались, как голодные свиньи, по рукам, лицам стекал жир. Макс выложил немалые деньги за доставку всей этой — на удивление тяжелой — еды из лучшего в городе мясного магазина, хотя к началу съемки еда остыла и особого слюноотделения не вызывала.
— Когда мы закончили, Макс сказал, что хочет сделать еще один дубль. Приносят еще еды. У нас к тому времени она уже в горле стоять. Но он опять заставляет нас есть. Меня тут же начинает тошнить. Потом еще одного. Но Макс не останавливает камеру, он продолжает снимать. Он даже не позволяет нам выйти из-за стола. Ему нужна именно такая сцена — чтобы мы объелись до тошноты. Тут я на него очень стала злая. Я не хочу, чтобы снимали, как меня рвет. Потому и встал и пойти. Он бывал очень подлый, очень хитрый.
И тем не менее теперь она бы не возражала, чтобы та неприятная сцена вместе с другими, снятыми Каслом тогда, тысячу лет назад, сохранились бы на принадлежавшей ей катушке. Она и в таком виде относилась к этим жалким остаткам пленки как к сокровищу. Когда я попросил ее разрешения сделать копию, она не стала возражать, но потребовала, чтобы копия снималась здесь, в Амстердаме. Отдать мне катушку она бы ни за что не согласилась. «Настоящего Макса Касла осталось так мало», — напомнила она мне. Она не сомневалась, что ее друг Клаус найдет кого-нибудь, кто сможет сделать копию, но на всякий случай она просила его присутствовать при копировании.