Том 2. Рассказы, стихи 1895-1896 - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тик-так, тик-так!
Да здравствуют сильные духом, мужественные люди, — люди, которые служат истине, справедливости, красоте! Мы их не знаем, потому что они горды и не требуют наград; мы не видим, как радостно сжигают они свои сердца. Освещая жизнь ярким светом, они заставляют прозревать даже слепых. Нужно, чтобы прозрели слепые, которых так много, нужно, чтоб все люди с ужасом и отвращением увидели, как груба, несправедлива и безобразна их жизнь. Да здравствует человек, владыка своих желаний! Весь мир — в его сердце; вся боль мира, всё страдание людей — в его душе. Зло и грязь жизни, ложь и жестокость её — его враги; все часы свои он щедро тратит на борьбу, и жизнь его полна буйных радостей, красивого гнева, гордого упрямства… Не жалей себя — это самая гордая, самая красивая мудрость на земле. Да здравствует человек, который не умеет жалеть себя! Есть только две формы жизни: гниение и горение. Трусливые и жадные изберут первую, мужественные и щедрые — вторую; каждому, кто любит красоту, ясно, где величественное.
Часы нашей жизни — пустые, скучные часы; наполним же их красивыми подвигами, не жалея себя, и тогда мы переживём красивые, полные радостного трепета, полные жгучей гордости часы! Да здравствует человек, который не умеет жалеть себя!
Шабры
…Тяжело дыша и фыркая, усталая лошадёнка Комова вывезла телегу на вершину холма и, понурив голову, стала, широко раздувая бока.
— Ах ты, привередница, — добродушно проворчал хозяин и спрыгнул на землю, желая поправить сбрую.
Он был настроен великолепно. Поездка в город удалась ему как нельзя более хорошо, он выгодно продал пару боровов и телёнка, условился с одним купцом насчёт одной работы на зиму и даже задаток получил с него, купил своему парнишке Федьке сапоги, девчонкам — по платку, жене — покрышку на шубу, потом разных городских гостинцев. И не раз он уже мечтал дорогой, как это он приедет домой, ребятишки обступят его и будут ныть:
— Тя-атенька, покажи, чай, чего привёз?!
Жена тоже будет довольна. Потом сядут пить чай. Придёт кто-нибудь из знакомых и станет спрашивать насчёт города, как там цена на хлеб стоит, много ли его, и нет ли какого разговору насчет земли.
— Стой, дурёха! — прикрикнул Комов на лошадь. У неё была стёрта хомутом кожа на плече, и она шарахнулась в сторону, когда Комов стал поправлять хомут. С холма пред Комовым развёртывалась широкая картина, выписанная тусклыми, как бы выцветшими красками осени. Прозрачный воздух открывал далёкие горизонты, во все стороны тянулись пустынные, щетинистые поля. Кое-где на них возвышались копны хлеба, зелёные полосы озимей резко бросались в глаза, маленькие рощи были расцвечены в краски, ярко-рыжеватые одинокие деревья и кусты стояли среди полей, почти уже оголённые ветром осени. Дороги тёмными лентами вились по полям. И на всём лежал этот странный, как бы пропитанный туманом колорит старых, выцветших от солнца картин.
Солнце лило с безоблачного неба на эту холмистую равнину холодный свет, и меланхолия увядания не оживлялась этими неласковыми лучами. Точно в солнце угасли страсти, и оно светит земле по обязанности. И в резких порывах ветра чуялось холодное веяние зимы.
Комов посмотрел на всё это и вздохнул. Просто так вздохнул — без грусти и без удовольствия. Более сорока раз встречал он в своей жизни осень, самое сытное время для мужика. Он впрыгнул на телегу, ударил лошадёнку вожжами и крикнул ей:
— Н-но, шагай, милая!
До деревни осталось вёрст с двадцать, а солнце уже было низко.
— А не подвезёшь ты меня малость, добрый человек? — раздался спокойный, немного хриплый голос сзади Комова.
Он даже вздрогнул. За задок телеги держался рукой высокий человек в толстом рваном пальто, подпоясанном красным кушаком. На голове у него была плотно надета меховая шапка с наушниками, в руке он держал здоровую палку из берёзы с обделанным на конце корнем, величиной с мужицкий кулак. Лицо его было как будто знакомо Комову, Когда Комов обернулся и взглянул на него, тот поклонился ему, а Комов ответил на поклон нерешительно и с некоторой тревогой сказал:
— Пристала лошадёнка-то у меня…
— Да ведь дорога-то под гору…
— Оно так… Садись ин, для бога… Садись вот, рядом-то.
Тот положил вдоль телеги свою палку, сел на неё и, сунув руку за пазуху, улыбаясь, сказал:
— Ну, вот и спасибо… Вёрст пяток с костей долой.
Потом вынул кисет и, наклонясь над ним, стал набивать трубку. Тревога Комова несколько уменьшилась, когда попутчик положил свою палку, и он стал соображать, где это он видел такого человека? Думая об этом, он думал также и о том, что местом они едут глухим и что, хоть и слышно, как молотят в Осинках, но, ежели кричать придется, — едва ли кто услышит. Осторожно запустив левую руку в карман штанов, он набрал в руку штуки четыре крупных медных денег и крепко сжал их в пальцах. В случае чего — всё-таки тяжелее ударишь. Пожалуй, этот парень помоложе лет на десять, да и посильнее его — вон шея-то какая!
А парень курил трубку, спокойно смотрел вокруг и молчал, болтая ногами в новых лаптях и онучах.
— Далече тебе? — спросил Комов, искоса следивший за ним.
— До Сояновки…
— Н-ну? А я ведь сам сояновский, — с удовольствием вскричал Комов. Коли этот человек едет в одну деревню с ним, — значит, никакого греха не может быть… — Ишь ведь… К кому же ты… по каким делам, собственно? То-то я тебя как бы видал где, лицо у тебя будто знакомо мне… Ты в батраках у Сизова купца не живал ли?
— В батраках я не живал, — вполголоса ответил попутчик и, спрятав трубку в карман, поднял несколько шапку со лба.
— Та-ак, — сказал Комов, — значит, по своим делам? Чьих же ты будешь?
Тогда попутчик тихонько засмеялся и негромко сказал:
— Эко память у тебя какая стала, Игнат Иваныч! Больше тридцати годов мы с тобой бок о бок жили и землю тоже рядышком всегда ковыряли… А пяти годов не прошло — и забыл ты шабра…
— Тпру-у! Стой! — вдруг зашептал лошади Комов, дёргая её вожжами, хотя она уже встала. У него сразу вспотел лоб и шапка съехала на затылок. И ему казалось, что доносившийся издали шум молотьбы раздается теперь в его груди и голове.
— Николай! — схватив шабра за плечо, зашептал он с ужасом на лице, оглядываясь вокруг, прислушиваясь и вздрагивая. — Как же ты? Ведь на двенадцать лет тебя?.. Сбёг, значит? Ах ты… как же это? а? Я-то… посуди сам…
— Ты не бойся, — спокойно сказал Николай, ударяя своего шабра по колену и посмеиваясь. — Ничего не будет… ни тебе… ни кому… Я сбежать-то сбежал, но хватиться меня не могут там… Так устроено. Ведь розыска обо мне не было?
— Не было, брат, не было, но что-что… А всё-таки — разве можно этак, без опаски? Вот мне, например, объявился…
— Так, чай, ты какой мне друг… старинный… — ласково улыбаясь, сказал Николай.
— Да ведь другие узнают! — вскричал тревожно Комов.
Лошадь шла шагом, а седоки, не обращая более внимания на неё, смотрели друг на друга с самыми разнообразными чувствами. Комову было страшно. Вот он везёт к себе в деревню человека, осуждённого за убийство конокрада на двенадцать лет каторги. Положим, не один он виноват в этом деле, но он осуждён и бежал с каторги. Что он за человек теперь? Раньше, до того дела, Николай Брагин хороший мужик был, и с Комовым они жили душа в душу. Комов вспомнил, как он был дружкой у Николая, а потом Николай пировал на его свадьбе, и как они, бывало, одолжались друг у друга разной разностью. Вообще примерно, хорошо жили. Но теперь, после каторги, что за человек стал Николай?
А Николай смотрел на шабра с неопределённой улыбкой, и лицо его то и дело изменялось. Он тоже вспоминал прошлое, думал о жене, о ребятишках и спрашивал о них Комова.
— Жена — живёт… Ничего, она баба в работе упорная. Митюшка малый бойкий такой, а Марья-то в школу ходит… Она слаба. Сирота из Песчанки, подросток, живёт с ними. Тихий такой, работящий. Он вроде батрака… Жена у тебя, Николай, держится…
И, говоря это, Комов всё думал — а что, как Николай-то греха какого натворит в деревне? И потом обнаружится, что это он вот, Комов, привёз его… Не объявить ли старосте про всё это? Так и так, мол, беглый каторжный человек приехал со мной, но я в этом не виноват. Али я мог его не подвезти? Я бы ему отказал, а он меня дубиной своей хватил бы по голове и всё равно пришёл бы в деревню.
— Да ты чего так сомутился, Игнат Иваныч? — задушевно и с лёгонькой усмешкой сказал Николай и с горечью прибавил: — Али боишься меня, что я каторжник? Так я, брат, на каторге-то и не был…
— Это как то есть? — недоверчиво спросил Комов.
— А так… не дошёл до неё…
— С дороги бежал?
— Вроде этого… Видишь ты, обменялся я именем своим с одним человеком… А он был больной совсем… Ну, он умер, на одном этапе… а вышло, что умер-то я, а он бежал. Понял? — И Николай добродушно захохотал.