Николай Гоголь - Анри Труайя
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Кажется, я вздремнул немного?» – спросил Гоголь, зевая…
После некоторых колебаний Сергей Тимофеевич осмелился пролепетать:
«А вы, кажется, Николай Васильевич, дали нам обещание… Вы не забыли его?»
«Какое обещание? – сделал удивленное лицо Гоголь. – Ах, да! Но я сегодня, право, не имею расположения к чтению и буду читать дурно; вы меня лучше уж избавьте от этого…»
Но Сергей Тимофеевич стал упрашивать его с такой дрожью в голосе, что Гоголь уступил. У всех засияли лица. Дамы зашептались: «Гоголь будет читать! Гоголь будет читать!» Главный герой вечера нехотя сел на диван перед овальным столом, мрачно всех оглядел, и вдруг рыгнул раз, другой, третий… Дамы вздрогнули, мужчины смущенно отвернулись.
«Что это у меня? точно отрыжка! – пробормотал Гоголь. – Вчерашний обед засел в горле: эти грибки да ботвинья! Ешь, ешь, просто черт знает, чего не ешь…»
И заикал снова, к всеобщему ужасу, затем вынул рукопись из заднего кармана, открыл ее и продолжил, читать, отслеживая глазами текст:
«Вот оно! Еще! Еще раз! Прочитать еще „Северную пчелу“, что там такое?..»
Тут только слушатели догадались, что эта отрыжка и эти слова были началом еще не опубликованной пьесы и все облегченно вздохнули, обменявшись восхищенными взглядами. В конце чтения присутствующие разразились бурными аплодисментами.[245]
Удовлетворенный приемом этого отрывка из комедии «Тяжба», Гоголь сообщил, что он прочтет первую главу из «Мертвых душ».
Восторг был неимоверный. Конечно, талант автора превосходил его способности чтеца, но фраза за фразой, и перед ошеломленными слушателями открывался одновременно правдивый и гротескный, будничный и фантастический мир.
«После чтения, – напишет позже И. И. Панаев – С. Т. Аксаков в волнении прохаживался по комнате, подходил к Гоголю, жал его руки и значительно посматривал на всех нас… „Гениально, гениально!“ – повторял он. Глазки Константина Аксакова (сына Сергея Тимофеевича) сверкали: он ударил кулаком о стол и говорил: – „Гомерическая сила! гомерическая!“ Дамы восторгались, ахали, рассыпались в восклицаниях».[246]
Однако друзья Гоголя мечтали для него еще более явного признания. Как только он приехал, они начали уговаривать его посмотреть «Ревизора» в Большом театре. Актеры, говорили они, обижались на него, что, находясь в Москве, он даже не соблаговолит взглянуть, как они исполняют его пьесу. Дирекция театра объявила, что назначит пьесу на любой удобный ему день. Мог ли он отказаться после стольких уговоров, не сойдя за гордеца? Он уступил, несмотря на свое нежелание, и отправился в театр вечером 17 октября 1839 года, надеясь остаться незамеченным.
Но уже вся Москва знала, что автор будет на представлении. Задолго до поднятия занавеса огромный белый с золотом зал был забит от первых рядов партера до галерки. Гоголь тайком проник в бенуар Чертковых, первый слева, и вжался в свое кресло, спрятался в тени, за спинами других зрителей. В соседнем бенуаре сидел С. Т. Аксаков с семейством. Спектакль начался в возбужденной атмосфере. Зная, что на спектакле будет присутствовать Гоголь, актеры старались превзойти себя. Щепкин в роли городничего и Самарин в роли Хлестакова, выделяли каждую свою реплику. Публика смеялась и рукоплескала. Но как раз это всеобщее, шумное веселье и смущало Гоголя. Он словно присутствовал на водевиле. Его успех основывался на каком-то недоразумении. Он и сам казался недоразумением. Случайно очутившимся странником в современной литературе. Чужой среди людей. Зачем он пришел?
Во время первого и второго антрактов Гоголь весь сжимался, чтобы его не заметили зрители, которые повсюду его искали. Но по окончании третьего акта на него указал критик Павлов, обнаруживший его в бенуаре Чертковых.[247] Зал взорвался от криков: «Автора! Автора!» Громче всех кричал и хлопал Константин Аксаков. Перед такой толпой, чьи овации доходили до исступления, Гоголя охватила паника. Он никогда не мог переносить вида толпы: у него начинала кружиться голова, как если бы он смотрел на штормовое море с высокого мыса. Безусловно, всеобщее почитание было ему жизненно необходимо. Но каждый раз, когда оно себя проявляло, это происходило вопреки его представлению. Он хотел вовсе иной формы признания и любви. Комплименты, которыми его осыпали, казались ему слишком слащавыми или слишком банальными. Их говорили или слишком рано, или слишком поздно. Они часто были не к месту. Их расточали по поводу произведения, которое он больше не любил. И ему становилось от этого плохо. Хватит! Хватит! Рев толпы становился все громче и громче.
Хлопали руки, открывались рты на фоне общей розовой массы лиц. Дрожа от страха, Гоголь выскользнул из ложи. Аксаков его поймал и упрашивал показаться публике. Он отказался. Это было все равно, что просить его броситься в клокочущие волны. В то время, как он погружался в темноту ночи, из-за занавеса вышел актер и объявил, что «автора нет в театре». Гул неодобрения пробежал по залу. Еще никогда ни один автор так не пренебрегал восхищением публики и старанием актеров. Какая пощечина для тех и других!
«Ваш Гоголь уж слишком важничает! – сказал Павлов Константину Аксакову. – Вы его избаловали!»[248]
На следующий день Гоголь, осознав, что обидел многих своих почитателей, написал извинительное письмо директору театра, Загоскину. Это письмо, которое он просил огласить, содержало одинаково путаные извинения и оправдания. Если он убежал со спектакля, говорил он, так это потому, что несколькими часами раньше он получил огорчительное письмо от матери. Таким образом, несмотря на овации публики, он никак не мог выйти на сцену триумфатором. Погодин и Аксаков, прочитав его объяснительное письмо, посчитали настолько неправдоподобным, что стали отговаривать его отсылать его. Что это могло быть за таинственное сообщение матери, которое не помешало ему, несмотря на все его расстройство, пойти в театр, но из-за которого он не мог ответить на аплодисменты зрителей? Никто не поверит в его историю. Он и сам в нее не верил. Он неохотно в этом признался и отказался от идеи посылать письмо. Впрочем, мысли его уже были далеко от Москвы.
Следуя своему плану, он должен был ехать за сестрами в Санкт-Петербург. У него не хватало денег. По счастливой случайности, Аксаков тоже собирался ехать в столицу, чтобы отвезти младшего четырнадцатилетнего сына Мишу в Пажеский корпус его величества. Вера, старшая дочь, поедет вместе с ними. Ну а если в коляске хватает места для троих, то хватит и для четверых!
Они выехали 26 октября 1839 года, в четверг. Аксаков взял «особый дилижанс», разделенный на два купе. В заднее купе сели Аксаков с Верой, в переднее – Гоголь и Миша. Между купе была перегородка с двумя окошками в раздвижной, деревянной рамке, которую можно было поднимать и опускать, что позволяло путникам переговариваться между собой. В пути, дрожа от холода, Гоголь закутался до ушей в пальто, надел поверх сапогов шерстяные чулки и поверх всего этого теплые медвежьи унты и сидел, съежившись, в углу. Большую часть пути он читал пьесы Шекспира на французском языке или дремал, облокотившись на свой дорожный мешок. Этот мешок, с которым он не расставался даже на станциях, содержал все самое необходимое.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});