Катынский синдром в советско-польских и российско-польских отношениях - Инесса Яжборовская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Горбачев согласился с этим, позвонил отвечавшему за идеологию (параллельно с А.Н. Яковлевым) секретарю ЦК Е.К. Лигачеву и сказал, что статья «откладывается». Но 1 августа чуть подправленная статья все же вышла из печати. Горбачев выбрал компромиссный вариант, в чем, видимо, сыграли роль и соперничество секретарей по идеологии, и давление догматика Лигачева, и научные амбиции Фалина. Последний, заслуживший большой авторитет на посту советского посла в Бонне, получил высокое назначение в ЦК вместе с огромным объемом разнообразных международных проблем, что отражалось на его высказываниях. Он долго настаивал на разделении оценок договора 23 августа как положительного и необходимого и приложений к нему (когда их существование было признано) как заслуживающих негативного отношения. В переговорах с поляками он уклонился от осуждения договора 28 сентября, чтобы, надо полагать, не ослаблять свои позиции, которые, по дипломатической привычке, отождествлял с государственными.
Обратимся еще раз к позиции Горбачева. Еще до написания Послесловия он прочитал в записке помощника и такое заключение: «Убежден: если гласность у нас сохранится, а Вы, кажется, не собираетесь ее отменять, то ученые докопаются до существа дела и наверняка придут к выводу, что и договор 23 августа порочен в принципе и абсолютно вреден по своим практическим последствиям. Он не дал нам отсрочку войны хотя бы потому, что Гитлер физически не мог на нас напасть в 1939 году — был к этому не готов и не собирался этого делать. А мы этим договором дали ему получше подготовиться. Я уже не говорю, что этим договором мы сразу же поставили себя в морально-политическую изоляцию на мировой арене по всей, как говорят, окружности — справа налево»{33}.
После визита в Варшаву генсек решил опереться на носителей более, скажем, официальной позиции — заведующего международным отделом В.М. Фалина и заведующего идеологическим отделом А.С. Капто. Он устроил трехстороннее селекторное совещание с ними по домашним аппаратам и поручил им заняться проблемой секретных протоколов. О содержании этой беседы мы узнаем из политических мемуаров Капто: «...Горбачев сказал.., что нам двоим с привлечением специалистов надо рассмотреть весь комплекс вопросов в связи с секретными протоколами и внести официальные предложения в ЦК. Это требовалось не в последнюю очередь и потому, что на запрос польской стороны по этому вопросу предстояло готовить официальный ответ. Разговор с генсеком происходил в мажорной с его стороны форме...» В разговоре назывался и Лигачев, возможно, по мнению Капто, как «вектор» противостояния, то есть Горбачев как бы отмежевывался от догматической линии.
На деле Капто был отстранен от подготовки материала. Официальные документы составил и отправил «наверх» Фалин. Капто же продолжал отслеживать связанные с этим сюжетом события в Прибалтике, считая, что они требуют срочных действий именно в этой области. Вновь предоставим ему слово: «...события развивались стремительно, а подготовленные документы бродили где-то по дебрям цековских кабинетов. Вначале я полагал, что это очередная организационная проволочка. Но вскоре убедился, что причины более серьезные: в политическом руководстве по ключевому вопросу о „секретных протоколах“ к договору не было единства. Большая часть членов ПБ вместе с генсеком считали: коль нет оригинала протоколов, с правовой точки зрения не может быть и речи о его пересмотре, так как в чисто юридическом плане нельзя отменять то, чего нет в руках. Другой точки зрения придерживался А.Н. Яковлев: для изменения оценки протоколов достаточно копий, о которых так много говорилось, начиная еще с 1948 года, когда Госдепартамент США опубликовал сборник документов „Советско-нацистские отношения 1939—1941“, среди них и так называемый секретный протокол к советско-германскому договору 1939 года (ранее, в 1946 году, он был представлен немецкой защитой на Нюрнбергском процессе).
Вот в этих условиях проблема протоколов и оказалась „замкнутой“ непосредственно на Яковлева...» Капто имеет здесь в виду его функцию в комиссии ЦК КПСС по международным делам, которая имела совещательный статус и не располагала собственным штатом. Очень важна констатация А. Капто: «...трагизм ситуации состоял в том, что до Первого съезда народных депутатов, где так остро был поставлен вопрос о „секретных протоколах“, ПБ проявляло просто поразительную политическую несостоятельность. Получая постоянные, начиная с 1987 года, просьбы от В. Ярузельского прояснить проблему „секретных протоколов“, как и „дело Катыни“, имея в распоряжении факты обострения ситуации вокруг „секретных протоколов“ не только внутри страны, но и в мировом сообществе, оно <Политбюро> „утопило“ эту проблему в различных „поручениях“, „комиссиях“, „согласованиях“, „обмене мнениями“. Поражала потрясающая неадекватность между бурным напором политического вулкана в обществе и расплывчато-неопределенными, замедленными как на кинопленке действиями партийного руководства»{34}. Капто не склонен выяснять причины этого, он лишь сожалеет об упущенном времени, когда от позиции Политбюро еще многое зависело. Об этом же, кстати, сожалеет и первый заместитель председателя КГБ Ф.Д. Бобков, опубликовавший книгу «КГБ и власть». Он полагает, задним числом, что «наша извечная секретность привела в данном случае к тяжелым последствиям», что можно было своевременно снять напряженность, опубликовав протоколы, и обсудить их в печати «хотя бы в шестидесятых годах», убедив в их «определенной положительной роли». Бобков сокрушается, что этого не сделал Андропов — видимо, «ничего о них не ведал». Он предлагает паллиативную оценку протокола: это «очень тяжелое соглашение, которое пришлось подписать в условиях надвигавшейся войны», — отодвинувшее границы{35}.
Горбачев был осторожнее. При публикации материалов встречи с представителями польской интеллигенции он написал в Послесловии, что пакт 23 августа «был неизбежен» и требует совместного изучения вопрос, «все ли было сделано в наших странах для того, чтобы противостоять надвигающейся угрозе...». Договор 28 сентября, как и заявления Молотова в связи с его подписанием, он назвал не только «политической ошибкой с тяжелыми последствиями и для нас, и для других стран, для коммунистического движения, но прямым и вызывающим отступлением от ленинизма, попранием ленинских принципов». Горбачев заверял, что поиски оригинала секретного протокола до сих пор ничего не дали, а признание «на уровне советского руководства» адекватности копий «было бы с нашей стороны несерьезно и создавало бы очень опасный прецедент»{36}.
Даже взявший на веру последнее утверждение Горбачева его помощник отметил: в этой позиции отразился «результат перемен в нем самом», чреватых «новыми выбросами непоследовательности и просто оплошностями, пусть в частных вопросах, но — при его прикосновении — „частности“ вытягиваются в одну из нитей политики»{37}.
В конце 1988 г. В.М. Фалин был приглашен в ЦК КПСС и стал заведующим нового международного отдела, созданного на базе прежнего одноименного отдела и отдела ЦК по связям с коммунистическими и рабочими партиями социалистических стран. После очередного съезда он стал и секретарем ЦК КПСС. В.А. Медведев, имевший ранг секретаря, был отстранен от «польских дел» и перемещен на другой участок работы — «в пропаганду». Дела двусторонней комиссии историков повел Фалин. В аппарате он имел репутацию человека ищущего, нонконформиста. Однако в его отделе проблемы секретных протоколов и особенно катынского преступления длительное время оставались строго секретными. Фалин не собирал совещаний, не делился информацией. К ней не допускались даже его заместители. На заседаниях советской части комиссии обычно присутствовал молчаливый сотрудник польского сектора В.И. Воронков. Ее руководство — Г.Л. Смирнов и секретарь Т.В. Порфирьева — должно было систематически письменно отчитываться о встречах с поляками, а личных встреч с Фалиным Смирнову нередко приходилось, по свидетельству сотрудников отдела, добиваться и ждать долго. Со слов самого Смирнова, беседы с ним были обставлены большой таинственностью, велись в стиле доверительного «нашептывания». Человек не робкого десятка, Смирнов был втиснут в прокрустово ложе аппаратных обычаев, прекрасно понимая, что апеллировать больше и «выше» не к кому. А.Н. Яковлев курировал работу комиссии по линии Политбюро (куда Фалин не входил). После 2—3 бесед, просьб Смирнова помочь с документами и обращений к Горбачеву и Болдину (Горбачев, по свидетельству Яковлева, отвечал одним словом: «Ищите!», а Болдин «с легкой усмешкой» уверял его, что таких документов нет) он стал «держать дистанцию» и по отношению к комиссии{38}. Даже в апреле 1997 г. Смирнов в беседе с одним из авторов этой книги признался, что до сих пор до конца не понимает всех подлинных мотивов такого поведения Горбачева в отношении комиссии ученых, как и осторожничания Яковлева.