Черубина де Габриак. Неверная комета - Елена Алексеевна Погорелая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И слаще, чем сок виноградин,
для меня этот алый рот,
а твой взор по-иному жаден,
тебя смуглая кожа жжет.
И, значит, нет чуда
единой любви…
Каждое сердце — Иуда,
каждое сердце — в крови…
Не носи мне лиловый вереск,
неувядающий цвет…
Мы — только жалкие звери,
а любви — нет.
Вероятнее всего, именно этот накал плотской страсти, эта пусть минутная, но победа звериного над духовным и заставляли того же Дмитрия Усова неодобрительно отзываться о подобных стихах: «Это — не Черубина и, вообще, никто и ничто. Пустота»[233]. Однако, как кажется, его реакция была вызвана не столько недостатками самих стихов, сколько плохо сдерживаемой мужской ревностью и читательским ошеломлением: от Черубины, чарующей пряной чувственностью, никто не мог ожидать столь безоглядной и даже бесстыдной в своей откровенности страсти, а Лилю после встречи с Щуцким она накрывает[234]. Да как накрывает! «Чудотворным молилась иконам, / Призывала на помощь любовь, / А на сердце малиновым звоном / Запевала цыганская кровь…» — пишет Лиля, сама поражаясь силе и интенсивности охватившего ее чувства и кстати припоминая о примеси цыганской крови со стороны матери: как же еще объяснить это чувственное упоение, это стремление вырваться на свободу вместе с любимым?
Эх, надеть бы мне четки, как бусы,
вместо черного пестрый платок,
да вот ты такой нежный и русый,
а глаза — василек…
Ты своею душой голубиной
навсегда затворился в скиту —
я же выросла дикой рябиной,
вся по осени в алом цвету…
Да уж, видно, судьба с тобой рядом
свечи теплить, акафисты петь,
класть поклоны с опущенным взглядом
да цыганскою кровью гореть…
«Алая в алом, от алых волос» — так когда-то писала юная Черубина, еще не знавшая «любовной порчи», но готовая ей открыться. Десятилетия спустя Лиля возвращается к этому алому пламени страсти — страсти, по-видимому изначально охватившей обоих, и женщину, и мужчину. Лилю манили юная стать Юлиана, наивность, невинность и пылкость, Юлиана притягивали ее искушенность, опыт перенесенных страстей. Однако физическое состояние Лили, здоровье ее, было слишком слабо — и, вероятно, чрезмерное эротическое напряжение вкупе с эмоциональными переживаниями совершенно ее обессиливало. Пожалуй, ее, с ее давней сердечной болезнью («Мое сердце непрестанно болит. Болит от всего — от обид и от радости» — из письма Архиппову от 16 октября 1925 года), с «припадками печени», длившимися по несколько часов и оставлявшими ее в страшном изнеможении, этот яростный Эрос мог просто убить.
Юлиан это понял и отступил.
Их отношения остались высоким духовным родством, практически бесплотным, но только усиливающимся с годами. Когда Щуцкий был болен и перенес операцию, Лиля ухаживала за ним; когда он поправился, предполагала поехать вместе с ним в Коктебель и пожить там у Макса, восстанавливаясь и отдыхая душой… Прежняя страстная близость между Лилей и Юлианом постепенно должна была уступить место нежности, бережности, тихой ласке. Они не говорили о любви и не строили планы на будущее: они «лишь боялись надолго расставаться и все держались за руки, дорожа оставшимся им сроком»[235].
Оба визионеры и духовидцы, да и просто — люди, наделенные ясным чутьем исторической логики, Лиля и Юлиан понимали, что срок им отпущен недолгий.
Впрочем, судьба подарила Васильевой еще пару благополучных лет. Юлиан, озаботившийся ее здоровьем, в июле 1926-го отправляет ее отдыхать под Москву — в Нижнее Мальцево, в дом к инженеру-химику Алексею Дмитриевичу Лебедеву (между прочим, родному дяде его будущей жены Ирины — но в 1926 году Щуцкий пока что не знает об этом). Вся семья Лебедевых бережно опекает ее и даже вывозит в Дивеево на коротенькое паломничество к Серафиму Саровскому. «Здесь солнце и деревья. Я отдыхаю», — отвечает Лиля Архиппову на вопрос о здоровье; ей, горожанке, эти несколько летних недель в окружении друзей и деревьев кажутся настоящим санаторием. Кроме того, удается побывать и в Москве: Лиля видится с Дмитрием Усовым и знакомится с его юной женой, заезжает в издательство «Узел», чтобы лично отдать туда рукопись «Вереска»; Софья Парнок уверяет, что книгу опубликуют, и хвалит ее стихи…
Это было ее последнее счастливое лето.
«Душа уже надела схиму…»
Письма Лили 1926 года, несмотря на недомогание, одолевающее ее все сильнее и чаще, веют умиротворением. Лиля рада редким встречам с друзьями, рада поездкам и чтению, рада «строгим линиям Петербурга, и нашей синей Неве, как сапфир на груди Богородицы. Рада своим тихим комнаткам и рыжему коту Кеше»[236]…
Так она пишет Архиппову, однако ее радость тиха и подсвечена невеселым предчувствием. Примерно с этого же времени в ее письмах начинают звучать мотивы затвора и схимы («Я мало могу сказать вам о литературном Петербурге, я — схимница, и моя келья закрыта для всех»): то ли вследствие болезней, часто не позволяющих ей выходить из дома, то ли потому, что над разрозненным Антропософским обществом собирается буря?
Кажется, впервые Лиля со всей ясностью ощутила этот сумеречный исторический холодок после поездки к мужу в Ташкент. Она уезжала летом 1925 года, бодрая и веселая, не предполагая, что там ее ожидают, по ее же собственному уклончивому признанию, «всякие огорчения». Судя по тому, как нарочито вскользь Лиля пишет об этом (и это Архиппову, с кем привыкла делиться и радостью, и огорчениями!), а также по пророческой оговорке, оброненной по возвращении: «…если судьба меня когда-нибудь забросит в Нарымский край, то всё же помните меня»[237], — дело заключалось в аресте Всеволода Николаевича.
Служивший у белых (несмотря на отсутствие документальных свидетельств, в этом все же можно не сомневаться), не сумевший найти в Петрограде работу и опасавшийся новых преследований, он уехал в Ташкент строить водную станцию — зарабатывать и скрываться от чересчур пристальных взглядов. Но и в Азии скрыться не удалось. Васильев попал на прицел, его взяли, чуть позже выпустили; исходя из логики более-менее вегетарианских 1920-х годов, ему грозило если не заключение, то ссылка в Сибирь — отсюда и Лилина обмолвка о «Нарымском крае», куда она, вероятно, планировала поехать за мужем. Однако история распорядилась иначе, и Лиля попала под удар первой.
Вернувшись из Туркестана, она уже отдавала себе отчет, что относительное спокойствие закончилось и что преследования