Имперский маг - Оксана Ветловская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наклонившись через её плечо, он неправдоподобно близко видел перед собой бледное лицо, прозрачное от многих месяцев голода и безнадёжности, спокойно опущенные чёрно-бурые ресницы, по-детски отчётливую голубую жилку на виске. Он лишался дыхания, вспоминая, что когда-то едва не уничтожил своим свинцовым приказом эту красоту, эту живую тайну, — что она, интересно, сейчас видит в недрах своего кристалла? У неё чудесные уши: бархатисто-нежные с палево-розовым отсветом в изгибах. Штернберга всё сильнее донимало желание провести губами по округло-острому ребру её уха, заманчиво прикрытого короткими прядками, и он почти совершал желаемое, не дотрагиваясь до неё самой, но прикасаясь к окутывающему её невидимому сиянию, обещанию подлинной плоти, чувствуя, что в грудной клетке всё туго стучит о рёбра, кое-как и вразнобой.
Но её ресницы вздрагивали, как у человека, готового проснуться, — сеансы ясновидения продолжались хорошо если полторы-две минуты (и на сеансы обожания у него было, соответственно, ровно столько же), — и Штернберг, мгновенно выпрямившись, отворачивался, нервно теребя край портьеры. Под его будто бы небрежным, вполоборота, надзором ученица окунала кристалл в чашу с водой, чтобы стереть все остаточные впечатления, могущие в дальнейшем исказить картину видимого, и отчитывалась в выполнении задания — пока из самых простых: выяснить, как выглядит обстановка определённой комнаты в «офицерском» корпусе, куда курсантам не было ходу, или подробно описать внутреннее убранство церквушки в деревеньке под бывшим монастырём (которую Дана ни разу не посещала). После того, как она убирала кристалл в коробку, несчастный учитель, скупо похвалив её, отдёргивал портьеру перед окном, мраморный подоконник которого человеку обыкновенного роста был по пояс, а Штернбергу доставал лишь до того места, которое в учебниках рисования определяется как центр вытянувшейся по стойке смирно фигуры, и наваливался всем весом на холодное, как могильный камень, и острое ребро подоконной плиты, чтобы ярко вспыхнувшая поначалу сладость переродилась в исключающую позыв к наслаждению боль. Та невесомая светоносная субстанция, что носилась по жилам, пока он млел над своим сокровищем, быстро спускалась вниз, где всё тяжело наливалось и твердело, причиняя пошлейшее физическое и моральное неудобство. И, чтобы избавиться от этого (ведь надо было, наконец, отлипать от чёртова окна и как ни в чём не бывало говорить, улыбаться), Штернберг думал о том что он, в сущности, то же, что оберштурмфюрер Ланге, только Ланге вымуштрованный, с инстинктами, придавленными кипой гимназических и университетских книг; и ещё — что на нём эсэсовскии мундир, а на руке его ученицы — концлагерное клеймо. Банальнейшая тупиковая бессмыслица. Но на следующем уроке эксперимент возобновлялся. Впервые Штернберг, чья память была переполнена чужими ощущениями подобного рода, не сравнивал свои переживания ни с какими из подслушанных. У него даже мысли не возникало сопоставлять: нынешнее было слишком его, неотделимое от состава крови.
Он не давал эксперименту самопроизвольно расширяться и занимать в его жизни места больше, чем эта злосчастная бесперспективная частность того заслуживала. Он старался в каждый момент времени держать в голове что-нибудь, задействующее все ресурсы воображения, чтобы в открывшийся люфт не проскользнули усыпляющие рассудок, словно хлороформом, вкусные образы, бередившие тяжко ворочающуюся чувственность. В самое опасное своей бездеятельностью время — поздними вечерами — он сначала читал до ломоты в глазах, а потом травил себя дозой снотворного, превышавшей обычную, чтобы отключиться сразу и накрепко, без сновидений. Но непреклонно гонимые им из своего сознания феи сладких грёз категорически не желали сидеть без дела. Они выпорхнули в реальность и отомстили ему за его монашеское пренебрежение, тупо и жестоко (должно быть, они тоже носили униформу — женских вспомогательных частей СС).
* * *Разразившийся вскоре скандал пошатнул слабое подобие доверия курсанток к своим преподавателям (не оравшим «швайн!» и «шайсе!», не носившим плёток, не отправлявшим на порку, в карцер или в мед-блок — словом, почти не эсэсовцам). Школу и без того будоражили слухи об успешной высадке союзных войск на Западе и о возможном новом наступлении русских на Востоке. Штернберг поимённо знал, распространительниц слухов, знал, что после занятий курсантки собираются, чтобы послушать тех, кто специализируется на ясновидении и предсказаниях. Знал, что в этот кружок не пускают Дану — её считали доносчицей. Понимал, что бесполезно запрещать подобные разговоры тем, кому он сам преподаёт науку всеведения, — и полностью отдавал себе отчёт в том, что курсантки это тоже понимают. До сих пор это порождало не столько взаимное подозрение, сколько взаимное замешательство. Теперь же враждебные взгляды бывших узниц чиркали по Штернбергу, будто ветви колючего кустарника, и совсем непереносимыми были насмешливые взгляды курсантов-эсэсовцев (чувствовавших себя отомщёнными за то, что их равняли с какими-то, понимаешь, кацетниками, да ещё «бабьём»).
Началось всё с сообщения наблюдательного и вездесущего Франца, заметившего, как одна из курсанток пробежала мимо него по двору, опаздывая на вечернюю поверку и притом утирая рукавами заплаканное лицо. На следующий день Штернберг задержал после занятий эту курсантку, девятнадцатилетнюю еврейскую девушку, обладательницу ветхозаветного имени, едкой, как щёлочь, чахоточной, трагической красоты (слишком уж болезненной, на вкус Штернберга) и редкостного дара отчётливого видения Тонкого мира (что делало её самой выдающейся ученицей по профилю доктора Эберта). Страх перед мундирами, допросами и любыми неожиданностями пустил в ней такие глубокие корни, что давно перешёл в фазу тихого помешательства. У этого страха, как у всякого излишне сильного чувства, имелась неприятная особенность своим ярким свечением размывать тонкие, непрестанно скользящие ментальные образы, так что читать мысли девушки было очень сложно. На вопрос, всё ли у неё в порядке, она ответила вялым «Да, всё нормально» и такой вспышкой страха, что Штернберг невольно поморщился. От других курсанток он знал, что доктор Эберт неоправданно суров со своим кротким дарованием, видимо, из-за её национальности, и вместе с тем злейший юдофоб, как-то раз подсевший к курсантке в библиотеке, был уличён соседями в противоправном запускании лап под общий стол, за что получил разнос от Штернберга. Отступая на негнущихся ногах в угол, Эберт, в прошлом образцовый воспитанник национал-политического интерната, а ныне — образцовый партиец, жалобно бормотал, что на него нашло помрачение ума, отключившее партийную сознательность. Штернберг пожалел перепуганного коллегу и напоследок лишь посоветовал ему почаще проводить профилактические вечера в арийских борделях, но с тех пор Эберт постоянно был у него под подозрением. И первым делом Штернберг спросил у безгласной девушки, не обижает ли её доктор Эберт. «Нет, — она затрясла головой, — с доктором Эбертом тоже всё нормально». — «А всё-таки?» — мягко настаивал Штернберг, силясь расслышать что-нибудь кроме всепоглощающего страха, но так ничего и не добился. Он уехал на целую неделю в Вайшенфельд, а вернувшись, обнаружил, что болезненную черноглазую красавицу буквально лихорадит от какой-то тёмной тайны, которую она носила в себе, словно тяжёлую чашу, до краёв наполненную густой, как смола, вязкой сладостью. Штернберг недолго терялся в догадках, откуда в монастырских стенах его строгого заведения взялось это противозаконное чувство. Он применил самую топорную хитрость: прижимая к себе большую растрёпанную пачку чужих отстуканных на машинке лекций, ринулся в комнату для занятий как раз в тот момент, когда оттуда выходила молоденькая еврейка, и шваркнул всю груду, мгновенно расстелившуюся в большой неопрятный ковёр, прямо ей под ноги. «Юдит, будьте добры, помогите мне сложить всё это по порядку», — обратился он к задыхавшейся от извинений курсантке. Пока та была занята монотонной работой, вглядывалась в плохо пропечатанные номера страниц, и, конечно, не могла не думать о чём-то постороннем, пока их руки то и дело сталкивались, гоняя листки по скользкому полу, Штернберг прочёл всё, что хотел знать. И увидел, как в кривом зеркале, ломаное отражение собственной судьбы.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});