Имперский маг - Оксана Ветловская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Конец апреля — май 1944 года
Новый этап экспериментов с моделями Зонненштайна Штернберг проводил в Вайшенфельде, уезжая туда на выходные. Там теперь располагалась штаб-квартира «Аненэрбе». Вайшенфельд был маленьким городком в горах Верхней Франконии — в это тихое отдалённое место было решено вывезти все материалы исследовательского общества, чтобы они не пострадали от постоянных бомбардировок.
Штернберг желал знать, на каком участке пространства способно изменить ход времени его устройство. Выезжая за ворота школы «Цет», он просчитывал в уме, какого масштаба модель Зонненштайна потребуется для того, чтобы изменить ход времени, скажем, в небольшом городке, — а выходя из лаборатории, умиротворённо думал о том, как назавтра будет рассказывать курсантам об определении психического состояния человека по цветам ауры. И было ещё кое-что, придававшее всему остальному особую значимость — острую значительность предвкушения.
Его талантливая курсанточка теперь была одной из самых примерах учениц, но он продолжал давать ей частные уроки, будто бы по сложившейся традиции и из желания образовать её сверх установленной программы (чего он ни перед кем и не скрывал), — а на самом деле с совсем иным, тайным расчётом.
Для тех немногих соучениц, что не завидовали ей и, несмотря на её замкнутость, относились к ней дружелюбно, у Даны в последнее время появилась невиданная, мягкая, полная очарования улыбка, с ямочками на щеках и тёплым сиянием опушённых густыми ресницами колдовских глаз. Такая же улыбка была у неё припасена для интеллигентного, постоянно словно бы до полусмерти уставшего, ни при каких обстоятельствах не повышающего голос доктора Киршнера, на котором серая эсэсовская форма — всегда какая-то пожёванная — смотрелась так, будто он надел её за неимением другого костюма. И, наконец, такая же улыбка была у неё и для Штернберга. Казалось, девушка готова проводить в его обществе хоть целые дни напролёт. Она задавала ему вопросы, она терпеливо — судя по осмысленности её кратких, но дельных замечаний — следила за ходом его рассуждений и иногда, при случае, со спокойной деловитостью повествовала о своей лагерной жизни.
Дана рассказывала, что всё ещё не приучила себя смотреть на пищу как на нечто обыденное. В концлагере заключённые постоянно говорили о еде. Пища была священна. Раздача пайка становилась важнее ежеутренней процедуры выволакивания из бараков трупов умерших за ночь людей. Необычайно популярной была тема экзотических блюд: заключённые пожирали фантазии, дрожа от наслаждения. Некоторые, совсем обезумев от голода, выменивали жалкий паёк на сточенный карандаш и клочок бумаги, чтобы жадно записать услышанные рецепты, — и на следующем же обыске все эти сокровища изымались и выбрасывались эсэсовками, не упускавшими случая лишний раз огреть узницу плетью по лицу за «писанину». Другие, подобно бездомным собакам, под ржание охранников рылись в мусорных кучах в поисках объедков. Такие умирали прежде остальных от изнурительных кровавых поносов. Посылки с воли были неслыханной роскошью. Они бережно запрятывались или тщательно делились; из-за них ночью запросто могли придушить. На заводе, куда гоняли работать узниц из барака Даны, некоторые цеховые мастера тайком подкармливали пошатывающихся от голода девушек и женщин. Сама Дана несколько раз получала спасительные свёртки с хлебом и варёным картофелем. Каждый шаг узника мог стать последним на пути ккрематорию — но больше пыток, виселицы или пули Дана боялась быть растерзанной собаками. В том самом первом лагере, куда она попала после ареста, весельчак комендант обожал натравливать на заключённых своих овчарок. Собаки до сих пор вызывают у Даны дикий страх…
Штернберг никак не мог понять, была ли в рассказах девушки какая-то определённая цель — ужаснуть его, заставить почувствовать себя виноватым — или это просто являлось самым важным из того, что у Даны имелось своего и чем она хотела поделиться (однажды она даже высказывала опасение, что её откровения будут ему неинтересны, — его больно зацепило это, произнесённое как нечто само собой разумеющееся, слово). Она ему доверяла — уже настолько, что однажды открыла то, о чём он давным-давно догадался: что боится она не только собак, но и людей, и больше всего именно тех, кто слеплен по образу Адама, а не Евы. Миловидным узницам «неарийского происхождения» всегда грозила опасность угодить в специальный публичный дом для особой категории кацетников вроде капо или доносчиков — попадавшие туда обычно возвращались в барак уже через несколько месяцев, больные сифилисом и беременные. Изнасилования в концлагерях не были редкостью, но ещё чаще затевались омерзительные развлечения с девушками-заключёнными, иногда прямо перед всем бараком, когда эсэсовцы, блюдя расовый закон, обходились тем, что щипали и терзали свою жертву, засовывали в неё бутылки, палки или стволы автоматов, разжимали ей рот, чтобы затолкнуть туда собственные стволы (Штернберг живо припомнил слюнявую пьяненькую ухмылку Ланге). «Замолчите, я не желаю больше слушать!» Это был первый и последний раз, когда он оборвал её монолог. Она посмотрела на него тёмно-зелёными, как стоячая вода, лишёнными блеска глазами, и впервые в жизни он ощутил стыд за всё своё мужское племя.
Ей становилось всё проще и свободнее в его присутствии. Она почти перестала его бояться и устало отставила в сторону тяжёлый щит непрестанной бдительности. И Штернберг — к своему тайному, несколько принудительному стыду и ещё более тайному, абсолютно всевластному удовольствию — начал этим пользоваться.
Под его руководством Дана училась обращению с кристаллом. Она садилась спиной к зашторенному окну, так, чтобы стоявший перед ней на столике хрустальный шар не пятнался ни единым отблеском — Штрнберг, зайдя сзади, следил за её действиями, попутно рассказывая почему для кристаллов губителен солнечный свет, — затем курсантка протирала шар влажной тряпкой и брала в накрытые чёрным бархатом ладони. И покуда она, отрешившись от всего на свете, смотрела внутрь сферы, стараясь привыкнуть к тем резким, встряхивающим ощущениям, когда начинаешь что-то видеть, Штернберг осторожно склонялся вперёд всем своим длинным корпусом, досадуя на малейший скрип ремней, с леденящим чувством, будто повисает над бездной, и вдыхал пепельный аромат её волос, тонул взглядом в тёмном море, сплошь состоявшем из пушистых волн, — вскоре он познал их мягкую упругость, отважившись невесомо коснуться губами выбившейся пряди. Постепенно подобные воздушные прикосновения стали непременной составляющей ритуала. От этих жутковатых опытов то ли над её доверчивостью, то ли над собственной выдержкой его так морило и вело (казалось, лёгкие немеют, а тяжелеющая голова вот-вот безвольно упадёт в пепельную тьму), что он боялся как-нибудь, при особенно неустойчивом наклоне, рухнуть на неё, словно покосившееся дерево на хрупкий цветок. Была и иная угроза: на первых порах курсантка вздрагивала от неожиданности и специфического ощущения полёта в пустоту, когда начинала видеть, и её непредсказуемые резкие дёрганья головой запросто могли оставить его с разбитым в кровь носом. И, наконец, существовала вероятность самого невообразимого: увидев некий знак в кристалле, раньше времени очнувшись от транса, что-то почуяв и — внезапно обернувшись, — что тогда она сделает? Отпрыгнет, побежит, хлопнет дверью? — по-прежнему, кстати, распахнутой, и в этом тоже крыласьопасность разразится неуклюжей, нарочито-вульгарной девичьей руганью? Вновь возненавидит его?.. Но даже страх разрушить всё с таким тщанием возведённое не удерживал его от рискованных, запретных подкрадываний, напоминавших тайный обряд.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});