Прклятый род. Часть II. Макаровичи - Иван Рукавишников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Нет. Построже. Построже. Этим двум гувернера... Или в Москву на полный пансион... Об Зиночке подумать. Что придумаешь... Только эта Эмма слаба... Ну, успеется. Здесь-то успеется. Там-то вот что? Того как спасти?..»
И злые, и страдающие взоры упорные даль сверлят. Ищут, ищут.
«И скорее, скорее. Оттуда, из-за моря зараза в дом невидимая, ежечасная. И зачем отпустила? Но кто мог ожидать? Самый тихий, самый ласковый... Об нем больше всех думала. И пред отцом сколько раз выгораживала. Думала, вот... Не ждала от тебя обиды такой, удара».
- Что-с, Раиса Михайловна?
- Пожалуйста, Семен Яковлевич, лимонаду.
Рукою дрожащею наливал только что проснувшийся от лицезрения сонно-мучительного дочки своей Вари, там вон среди Макаровичей сидящей.
«Второй и последний ребенок Настасьин. Варя, Варинька, Варик. Сколько радости тихой и гордой. Сходство все замечают с отцом. И сколько муки адовой, нескончаемой. Кто убедит? Кто успокоит? Но и в минуты уверенности отцовской она, Варя, мучительница его. Где тот, первый, бесспорный?.. Тогда за границей, на водах... Где Никандр? Увезла. Не отдает Настасья. И говорят люди: имеет право; закон. Почему такой закон? А в те редкие часы лучше бы и не видеть. Не то совсем. Зверем смотрит. Это на отца-то. Еще бы! Научает. Нет! Откупиться! Откупиться!.. Откупиться, чтоб она торжествовала? Чтоб по столицам трепалась и шампанское пила с гусарами на свободе? Нет! Развод и ни копейки. Ей ведь только деньги нужны... А тогда сына не отдаст... Этот, петербургский, молодой, смелый такой: есть, говорит, выход; выкрадем Никандра, где-нибудь до срока спрячем. Пусть сама судится. Надоест ей и бросит. Да как же это? Выкрадем... В сказках только... Ну, и законы...»
Или, говорит, уехать отсюда нужно. Тогда она перестанет. Она денег ждет. Как отсюда уеду? Нет, ты ее заставь уехать и Нику отдать.
И помимо Вари беленькой и помимо крестников своих хорошеньких в стену уставил глаза круглые, неподвижные.
- Ты мне, Макар? Так ведь я им на канализацию ничего не дал.
VI
Медленное ли умирание, или вихрем несущаяся птица в туманах мира рожденного чувства несказанного? Кто победит? Но борьба ли то? И нужна ли очевидная победа?
На белых коней, о камни разбивающихся, смотрят; друг на друга смотрят, то застыдившись и мгновенно, то юной мудростью и долго. И следят ход тайны великой в душах, по-новому заговоривших с небом и с землею.
- Витя. Да это и не камни совсем. Что ты! Пусть уж эта синька будет морем. Не спорю больше. Но камни...
- Это и не камни вовсе. Это будут старики. Стариковы рожи. Знаешь, такие красные старики-великаны. Головы им отрубили, на берег бросили. Головам жить хочется, а жить недолго. Они воду пьют. Сказка такая.
Затихла Надя, в плетеном кресле сидя у мольберта братниного, в песок поставленного.
- Так-то, девочка моя. Сказки только. Только сказки. Природу все равно лучше, чем она есть, не накрасишь. А что у меня еще плохо выходит, это не беда. И что мой monsieur professeur ругается, это тоже ничего. При тебе он только ругается, а с глазу на глаз, случается, и похвалит. Разные такие французские слова паточные. Так-то, девочка. Старики народ хороший, только всего себя им отдавать не дело. А то всякий учитель чистописания сделает из тебя учителя чистописания. У нас вот Иван Стаканыч был... Опять эта Жолишка на горизонте... Брысь!
Муштаблем[6] по камню застучал, погрозил. Улыбнулась Надя тихой улыбкою. А madame Jolie сторонкой прошла. Давно уже измученная старушка приучается к невозможному, и письма ее к madame Rayce Michalovna тревожны. Но в меру привыкла к Наде, полюбила; и с черновика переписывая, самые страшные свои опасения не пишет.
- Ну, а как же, Витя, Рим?
- А так же, девочка. Мы с тобой туда весной, если тебе позволят. А не позволят, куда хочешь поедем. Я теперь богач. Мне что...
Говорил, на сестру, на полюбленную душу не глядя, то бия, то лаская кистью холст на этюднике.
- Витя! Опять ты про те деньги; опять - богач. К чему все шутишь? Ведь она так недавно умерла.
- Бабушки для того и живут. А ты не мешай. Так, про что-нибудь веселое болтай. Этюд испортим.
- Нет, правда, Витя. Ты какой-то жестокий. И тогда, давно: по двадцати тысяч получим; будто смерти ее ожидал.
- Говорю - не мешай. Ну вот! Теперь спорить надо. А этюд-то как же? Ведь скоро закат. Ну, ничего, ничего, девочка.
И левую руку с палитрой далеко отстранив, на песок сел у ног сестры, правую руку на колени ей положил. В глаза полюбленные ласково заглянул. В окошки вечности своей. И увидав свою вечность, опять испугался. Опять. И молчащий поднялся; к мольберту стал, и долго вглядывался в сказку вечного камня в красную.
И молчали, различными чувствами боримые.
- Витя. Пора.
- Сейчас. Сейчас. Одну минутку. Да. Пора.
Шли веселые. И были веселы их слова. Madame Jolie на крытой веранде сидит. Видят. Мимо.
- Я к тебе, Витя. Наверх. Там чай пить будем.
- Ко мне, Надя!
Смелые, мимо мертвых вещей, мимо мертвых людей идут, юностью своею и правдой юною живые. И вот в клетке подъемной, в клетке стеклянной. По две жизни было у них. Всегда теперь. И в предчувствии, и в предмыслии тайн вечерних мансардных затихли оба, туда вздымаемые. А Надины страхи были и прежние страхи.
В мансардной комнатке, в милой, сидели испуганные криками проснувшихся где-то птиц; проснувшихся где-то и сюда прилетевших, земное повидать, несовершенное устроить.
- Надя, Надя.
- Что, Витя?
- Жить мне хочется, Надя.
Взглянула осужденная в лицо милое, в лицо жизнью живущее. Испуганно взглянула. Он-то чего хочет?
И взглянув, не отвела глаз, впилась, ждала. И заставила брата и раз, и еще раз заглянуть в колодец скорби и вот утопить в нем веселье юное, неразумное. И тогда лишь сказала:
- И мне пожить хочется.
Сказала, как заплакала тысячами очей невидимых. И часто у ног ее бывший, у ног ее опять. И здоровую грудь свою нажимает на угол дивана, на деревянный, и силится призвать сюда ее, ее, губы ее, чтоб пить с них болезнь смертную.
- Надя. Надя. Я люблю тебя. Одну тебя люблю.
- Витя. Где ты?
- Здесь я. Здесь.
- Нет, ты далеко. Ты там, ты там. Там, где вечная моя душа. И твоя душа с моей душой.
- Надя!
- Не Надя, а слушай: я скоро умру, Витя...
И умерло Витино тело там, на ковре цветущем. И рука на живой еще руке застыла, мертвая. И хотел, чтобы все было, но не эти слова, не эта правда. А дьявол и тут тешил его:
«Ты уж совсем большой. Ты уж старый, Виктор!»
- Витя, я завещание хочу. Не нужно, знаю. Нелепо. Пусть. Я хочу. Зиночка там еще, в крепости. Так нужно. Пусть знают. В завещании напишу о Зиночке... Ну, и об Ирочке... И обо всем. Так нельзя. Мучают они их... Я напишу в завещании: звери вы...
- Надя! Надя! Милая. Ведь это не ты.
- Это я, потому что трудно мне дышать. Потому что я скоро умру, Витя.
И тогда рыдали они, будто рыдал один. И больное тело очнулось ранее здорового.
- Витя, милый... Поедем в Рим. Поедем завтра. Ты же хочешь. Тебе же нужно. Поедем.
- Надя, милая,.. Ну, так... Ну, так... Для моей мазни везде место найдется... Надя моя. Надя моя, развеселись.
И у ног рыдающей забился своими рыданиями, снова объявившимися. А дьявол снов недремлющий, красный по полу кривлялся. И говорил Виктор:
- Святыня моя. Святыня моя.
Но не пропадал дьявол. Лишь знамением враждебным опаленный притих на ковре, тут, близко, и рожу красную свою чем-то белым наскоро замазал.
На диванчике маленьком сидела, привычными очами души грядущий день следила. И говорила слова. И уши ее тех слов не слышали, и мысли ее о рождении тех слов не знали. Потому что прилетали те слова прямо из глубины ее души, забвенно почуявшей близость вечной правды. Трепетал брат ее, Виктор. И душою трепетал, и телом. И слушая слова молитвенно-любовные, забвенно постигал тайны дна, очей-колодцев жутко близких. Тайны хрустального дна. И словами-птицами молитвенно-любовными отвечал. Говорили для мгновений лишь. Говорили в забвение. И без страха почуяла Надя силу ласк новых, грехи земли испепеляющих стремлением создать совершенство.
VII
Хорошо в комнатке мезонинной, у маленького окошка. Ветка зимняя из садика протянулась, снег ватный с подоконника сбрасывает, ветерком движимая.
И тихо. И она, Дорочка любимая, хорошие слова говорит. Хорошо Антону в Дорочкиной комнатке Горюновского дома под сенью колокольни белой Егория. Заговорятся или, замечтавшись, замолчат надолго - ударит колокол внезапный, то вечерний, то дневной. И друг на друга взглянут и улыбнутся, Только, разве в Лазареве короткие недели летней жизни так же хороши, как часы, летящие здесь.
Читают вслух. Любимое есть у них общее и нелюбимое. Часто приходит Антон. Подолгу здесь. Так часто, что Раиса Михайловна не раз:
- Опять там был?
- А. что ж, что там?
- А то ж. Хорошему там тебя учат, коли оттуда приходишь - матери дерзишь. А то уж совсем туда переселись.