Собрание сочинений. Том 5 - Петр Павленко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Валютное будущее есть и у наскаяды.
В Неаполе кустари из непонятной мастики, отдаленно напоминающей перламутр, в миллионах штук штампуют грошовые камеи. Торговля морскими раковинами представляет в Неаполе же громадное трестированное дело, а изготовление коробок, убранных ракушками, с узором, гласящим «Ricordo di Napoli», достигает уровня фирм мирового значения. Где только нет этих коробок?
Венеция, родина так называемой мозаичной кустарной промышленности, выбрасывает на внешние рынки громадные партии поделок из цветного стекла — рамок для фотографий, оправ для ручных зеркал, ларчиков, пудрениц, портсигаров. В Венеции семь тысяч таких мозаичистов.
Тот, кто следит за сообщениями о наших выставках в Европе, должен помнить, какой успех имели там мелкие безделушки из лыка и бересты. На портсигары из карельской березы получаются специальные заказы. В этот ряд я не поставлю работы палехских художников, их чудесные черные коробки с блестящим сказочным рисунком на крышках, переходящие временами из ремесла в большое искусство, но можно было бы аргументировать и палехским экспортпланом в пользу того мнения, что и наскаяде необходимо небольшое организованное внимание.
Материал твердых тыкв для кустарно-художественных поделок идеален. Он податлив, прочен, красив, окрашиваем и легок. Туркмены, пробивая дыру в одном из полюсов тыквы и очистив ее нутро, пользуются маленькими как табакерками для «наса», из средних по размеру делаются чилимы — кальяны, большие, в форме гигантской груши, служат дорожными флягами. Я видел тыквенные бутылки-колоссы, вместительностью до двенадцати литров, в них бродячие торговцы держат постное масло.
Этой замечательной тыкве, пока она растет, можно придать любую форму: выгнуть из нее вазу для цветов или сплющить наложением повязки из щепок и проволоки в карманный флакончик с рельефным орнаментом. Если его обложить гривенниками, они врастут в стенки флакона, как миндалины в тесто. Вырастив тыкву в виде шара и потом разрезав его пополам, можно получить пудреницы, пепельницы, чашки, сплющивая и выгибая — футлярчики для пенсне, портмоне, табакерки. В лавчонках Бухары, тыкв, сформированных в виде фаллоса, продавалось в старое время на несколько тысяч рублей в год. Почему бы, не найти тыкве приличное применение, тем более что ее; все равно выращивать будут, и, таким образом, все начинания могут быть произведены без особых трудностей и, главное, без особых затрат. Что нужно? Пригласить нескольких игрушечников — папье-машевщиков или резчиков — заказать художникам набор бандажей, выдавливающих орнамент, и захотеть на ровном месте заработать стране несколько тысяч золотых рублей.
Или вот, скажем, — черепахи. Что это, как не утильсырье? Из окна вагона между Каганом и Керками видно, как ползет и шевелится степь. Это идут черепахи. Они устилают землю густо, одна к одной. Поезд идет день, и целый день ползут черепахи за окном. И так везде — в Бухаре и вдоль всей нашей афгано-персидской границы, по линии Среднеазиатской дороги, в песках по краям Аму.
За границей — ползай там черепахи среди бела дня — из них давно бы уже делали всякие мудреные вещи — гребни, клей, удобрение или, может быть, даже лекарство от ревматизма или лучшее средство против загара. В Малой Азии черепаший вопрос был разрешен так: возле Пандермы, где черепах особенно много, некий бывший грек, вовремя купивший себе более удобный в турецких условиях паспорт румына, изъявил желание взять концессию на истребление черепах по всей Анатолии. Концессию ему дали, я думаю, просто из чувства юмора, и грек привез несколько машин, переживших, судя по виду, многое множество неблагополучных концессий, и заключил договор дружбы с мальчишками соседних округов, расценив черепах — больших по пиастру за штуку, маленьких — по специальному на каждый раз соглашению. Потом, заставляя всех удивляться, он стал вырабатывать из черепашьих щитов пуговицы и утверждал, что через год, усовершенстовав дело, начнет делать гребни. Ведь занимаются же этим итальянцы — и как! Итальянские черепаховые изделия — предмет необычайной роскоши, и я не думаю, что тут дело в качестве самого щита, дело в организации. Наконец, чорт с ними, с гребнями, давайте делать пуговицы!
Я рассказал об этом товарищу, работающему в одном из главнейших наркоматов Туркмении, и он записал себе черепаховую идею в блокнот. Другой же, госторговец, услыша мои проблемации, иронически ответил: «Ничего не получится, пробовали, щит очень тонок». Тонок? Спрессуйте. Да поглядите, как в Коломенском округе, под Москвой, делают кустари пуговицы из рогов и копыт…
…Ночью Бухара неузнаваема. Мягкая крыша ночи покрывает сверху улицы, как кошма, и город превращается в архитектурно единый караван-сарай, где все внутри него. Чтобы выйти в ночь, надо выйти из города. Все открыто — жилища, сон, досуг людей, веселье, печаль, как на постоялом дворе, где нет замкнутой и долгой жизни.
Вот пришел караван людей, отдохнет в веселых чайханах Бухары, повеселится с бачами под торопливую музыку и уйдет в свой далекий путь. Даже великие медресе кажутся здесь ярмарочными павильонами, выстроенными для обозрения проходящих толп, а гостиницы напоминают бани, работающие круглые сутки — люди входят и выходят с утра и до полночи, поют песни, спят; уборщица моет полы при свече, но в номерах темно, потому что не хватает ламп.
Вокруг Ляби-хауза, королевского пруда, по гранитной дорожке снуют толпы гуляющих. В чайханах, выходящих к пруду, полно. Водоносы спускаются по каменным ступенькам в бассейн, к воде, и, громко перекликаясь, наполняют зеленой водой свои бурдюки. Оравой золотых червей кривляются в воде огни уличных фонарей и чайных домов.
Но уже тихи улицы. В их смрадных коридорах уже погашены плошки на сале и фотогенные лампочки, здесь ночь лежит сугробами, через которые не пройти. И редки, очень редки голоса. Да, нет больше караванов человеческих, нет караванов через Бухару-и-шериф. Может, они еще будут? И люди спят чутко, чтобы встать, если грянет шум человеческого прибоя. Они спят, как ночные сторожа чайханы на большой проезжей дороге.
Но ночь тиха, и даже собаки лают только друг на друга невыразительным, домашним лаем.
Мы ощупью касаемся улиц. Храп спящих раздается рядом с нами, будто мы забрались в чью-то неосвещенную спальню. Сонный голос сквозь кашель спрашивает, что надо нам. Мы смущены, как пойманные в чужой квартире, и оправдаться, что мы просто идем по общественной улице, — оправдаться нельзя. Так проходит ночь в трюмах парохода с переселенцами. И мне в этом смраде жилых улиц вспоминается другой, такой же странный и сонный город: Венеция.
Перед пьяцеттой, на лагуне, бродят сотни гондол. Серенады начинаются в разных концах и, перебивая одна другую, расходятся по дальним каналам-улицам.
На канальных перекрестках скрытые темнотой баритоны поют трагические романсы, гондолы туристов несмело задерживаются возле них, как прохожие перед нищими. Дома стоят на тихой воде кораблями в покойной гавани. Железные булавы возле подъездов, вбитые в воду для причала гондол, кажутся домовыми причалами. Гондола скользит вдоль каменных домовых бортов, тускло освещенных фонарями, заворачивает в переулки, вертится на маленьких водных площадях, забирается в худенькие протоки между домами, которые касаются один другого, как в порту касаются кормы кораблей. Голоса невидимых гондольеров звучат, как отклики вахтенных. Венеция стоит на своих каменных якорях. Освещенные дворцы кажутся кораблями, приготовленными к выходу в море. Помнится, я велел гондольеру остановиться у театра, окруженного лодками беснующихся людей. Было несомненно, что театральный фрегат уходил сейчас в плавание, звонки в фойе подтверждали это предположение.
Когда внутри театра грянула музыка, гондольеры молча оттолкнули свои экипажи и тихо понеслись прочь, будто опасаясь, чтобы корабль театра не задавил их при развороте.
Так, юля между каменными кораблями, гондола достигает площади Марка. Она распростерлась крепкой эстакадой среди лагуны и своего кораблиного города. На колокольне, этом старом маяке, древнем страже Венеции, бронзовые великаны выбивают молотком огонь певучего гула. Распев серебро-медного колокола медленно возносится вверх и плывет дрожа, как бы мигая, певучим светом по заливу и. всему городу, до предместий.
В Старой Бухаре, в сырой и темной комнатушке отеля, меня томила и жгла малярийная горячечная бессонница. Ночь давно была на исходе, но замешкалась, заплуталась в узких улицах-коридорах, где, как ночной сторож чайханы у караванной дороги, спал город. Он несколько раз просыпался, ворчал, суетился со сна тревожно — часом не идут ли, не подходят ли караваны? — и недовольно вновь засыпал коротким, собачьим сном. Ночь замешкалась, и город давно уже требовал утра.