Ярослав Мудрый - Павло Загребельный
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сивоок удивлялся непостижимому христианскому Богу. Ибо если уж тот берет себе в прислужники такую заплесневевшую нечисть, как Мищило, то что же это за Бог! Быть может, он сам — такая же дрянь, да простят меня мои предки!
Сивоок сидел на диере, отвернувшись от берега, от Константинополя, от Мищилы, который пришел провожать их еще с кем-то там, век бы не видеть ни этого проклятого города, ни людей, которые не стали ему ближе за годы, проведенные здесь. Вот Гиерон — прекрасный человек, он едет вместе с ним; еще был обез Дамиан, великий мастер варить разноцветные смальты и жарить баранье мясо; плыли на остров еще десятка полтора Агапитовых антропосов, все огромные, с неукротимой силой в руках и во взглядах, а среди них — маленький, высохший, как финик, игумен-эремит, который, — кажется, должен был следить за строительством монастыря, чтобы собрать потом в нем охочую к уединенной жизни братию.
Собственно, несколько монахов там уже было, имели они и свой евктирий, слепленный кое-как из неотесанных камней, но рыбаки, жившие на острове с давних пор, относились к святым отцам довольно враждебно, каждый раз забрасывали иноков камнями, как только они где-нибудь появлялись, неоднократно разрушали даже евктирий, — видимо, рыбаки считали, что тем самым они создают невыносимые условия для иноков; но получалось наоборот — ибо разве может испугаться испытаний тот, кто решил посвятить свою жизнь служению Богу? К тому же и игумен, которого звали Симеоном, призывал к твердости и непоколебимости, обещая поставить на острове настоящую обитель, которая прославится своей мощью и святостью на всю округу.
До прибытия на остров Симеон много лет был игуменом одного из самых больших константинопольских монастырей. Считался он наставником деятельным и суровым. Монастырь богател и разрастался. Симеон держался с братией довольно круто. Это еще полбеды, что он требовал послушания почти невероятного, ни один инок не мог даже воды напиться без дозволения духовного отца. Всячески попирал достоинство своих подопечных, да уже не просто человеческое, они ведь были почти начисто лишены всего человеческого в обычном смысле слова, но добирался и до душевных святынь. Например, однажды на трапезе у игумена были светские гости, одному из которых подали жареных голубей. Кто-то из иноков осуждающе взглянул на это блюдо, игумен заметил его взгляд, швырнул иноку жареного голубя и заставил есть. Мясная пища в монастыре считалась греховной, но еще большим грехом было бы непослушание, поэтому инок, со слезами на глазах, начал жевать ненавистную птицу, и тогда, когда демоны искушения разрывали ему нутро и он готов уже был и проглотить первый соблазнительный кусок, Симеон закричал изо всех сил: «Довольно, выплюнь все, обжора! Ибо не хватит голубей всего Константинополя, чтобы насытить твое чрево!».
Потом Симеон решил ввести в монастыре культ своего духовного отца, блаженного монаха, у которого некогда учился. Он написал его житие, сложил гимны в честь его, велел нарисовать множество икон, установил два ежегодных праздника в честь нового святого и до такой степени измучил иноков новыми и новыми выдумками, что они, при всей своей покорности и терпеливости, все же возмутились и восстали против игумена. Во время утренней службы, когда игумен начал читать катехизис, иноки разорвали на себе одежды, со страшным криком бросились на Симеона, угрожая растерзать его; игумен едва успел спрятаться в ризнице, тогда иноки взломали запоры монастырских ворот, помчались в Софию, где силой прорвались к патриарху и начали жаловаться. Патриарх, конечно, встал на сторону игумена; иноков сурово покарали, но и Симеону после этого пришлось покинуть Константинополь. Так очутился он на острове.
Остров так и назывался: Пелагос, то есть остров, кое-кто называл его еще и Пилы, что означало — ворота, хотя, кажется, никакими воротами он не служил, не закрывал никакой проход, лежал в открытом море, вдали от привычных путей, одинокий и дикий. И если согласиться с утверждением, что Бог создал мир, то этот остров должен был появиться на свет в конце третьего дня творения, когда разделялись суша и море, и Бог использовал это место для того, чтобы сбросить сюда все камни, которые не поместились на суше; здесь были камни черные и серые, розовые и белые, были острые и колючие, будто зубы невиданных хищников, были похожие на поднебесные соборы, на гигантские столы, за которыми, быть может, засядут черные ангелы в день Страшного суда; огромные глыбы камней громоздились прямо из морской воды, повсюду нависали смертельной угрозой над каждым, кто отваживался сунуться в это каменное царство; одни камни были криком раскаленной солнцем земли, другие — болезненным стоном разбиваемого об острые скалы моря, а третьи — зловещим, таинственным молчанием… Все было напрасно среди этих камней: зеленые растения, журчащие ручьи, людская речь. Да и не росло на острове ничего. Только смоковницы цеплялись своими корнями за камни да одиноко возвышалось гранатовое деревцо, кажется, начисто лишенное листьев и на протяжении всего года покрытое одновременно и плодами, и чарующей красоты цветами, — удивительная прихоть природы, созданная словно бы в противовес мертвому камню. А вода выступала в двух местах, будто чьи-то слезы, — возможно даже, это слезились сами камни, такая мертвая неподвижность была в этой воде. Что же касается людей, то, подавленные камнями, они не осмеливались произнести и слово за день, а если все же произносили, то почти неслышно, так, что значение их можно было лишь угадать по движению губ; в большинстве же довольствовались простыми жестами, ибо и сама жизнь была здесь простой и не требовала сложностей, для улаживания которых, собственно, и создано слово.
Рыбацкий поселок тоже был — сплошной камень. Серые домики, неизвестно кем и когда поставленные, плотно прижались один к другому; к морю домики обращены были глухими стенами. Узкая улочка спускалась из поселка вниз, к окруженной высокими отвесными скалами бухте, где хранятся рыбацкие челны, длинные, черные, очень древние, невесть как и сделанные, словно бы подаренные рыбакам самим Богом, ибо никто не слыхал, что на острове когда бы то ни было росло хотя бы одно дерево, пригодное для изготовления челна; никто также не помнил, чтобы когда-нибудь появился здесь новый челн; челны существовали всегда, они были вечны, как остров, количество их не увеличивалось и не уменьшалось; если кто-нибудь из рыбаков погибал далеко в море, то волны со временем пригоняли перевернутый челн к берегу, люди ловили его, и он продолжал служить новым поколениям. Так между людьми и морем установился постоянно действующий обмен; время от времени люди отдавали в жертву морю чью-то жизнь, и море, ненадолго удовлетворившись, возвращало людям их челн, давало рыбу для еды и водоросли для подстилок в хижины и для одежды.
Не было здесь Богов, потому что первейшими святынями для людей становились камень и море, а потом уж — челны; из живых существ здесь чтили только рыбу, о ней слагались гимны, песни, рыбам поклонялись, их вытесывали из камня и ставили вдоль моря, будто указатели для направления ветров, которые должны были пригонять к острову косяки рыб живых; между ветрами и рыбой существовала естественная мистической силы связь, поэтому ветры тоже уважались, а еще в почете были дожди, которые наполняли сладкой мягкой водой вместительные чаши, вырубленные людьми в камнях.
Если бы не дикость и суровость (а может, именно благодаря им), остров мог бы быть причислен к живописнейшим уголкам мира. Даже больше: остров без колебания можно было бы назвать красивейшим в мире, по крайней мере так считали рыбаки, и следует признать их правоту, ибо мир для них ограничивался только островом. Иного они не знали.
Казалось бы, антропосы Агапита, заброшенные в каменное одиночество, должны были бы искать защиты в согласии между собой. Но оказалось, что камень делает людей твердыми и разобщает их тем больше, чем дольше они живут около него.
— Дружба? — потрясал своим посохом маленький игумен Симеон. — Жажда к болтовне и совокупному обжорству, от которого человек становится свиньей!
В своей душевной очерствелости и ненависти ко всему живому он готов был даже кормить людей камнем, если бы только это было в его силах. Монастырь представлялся ему не вознесенным над островом под небеса, а углубленным в каменные недра. Игумен отверг и то, что предложил Гиерон, и то, что передал Агапит, и то, что советовал обез Дамиан; тогда за дело взялся Сивоок, он вспомнил дерево, живое, теплое, доверчивое дерево своей родной земли, он подумал, что можно было бы сооружать монастырские строения из камня, в то же время считая, что строишь из дерева. Никто не мог разгадать этот замысел Сивоока, даже персы и сирийцы, на что уж привычны были к строительству под землей; они только пожимали плечами, когда их заставляли вгрызаться в глубь острова. Они привыкли из малейшего строения получать пользу, в их землях, скупых на воду, подземелья приспосабливали прежде всего для водоводов, царские дворцы, святилища сооружались всегда так, что под ними пропускалась целая река или, по крайней мере, ручеек или подземный ключ, лишь где-то в слепых закоулках подземелий строились каменные мешки для опасных государственных узников, но это не было главной целью строительства; тут же игумену взбрело в голову ставить монастырь словно бы на сплошной каменной тюрьме, или же, быть может, хотел он все загнать в глубину: келии иноков, трапезную, кладовые, только церковь должна была немного возвышаться над запутанными катакомбами; но и церковь по своему виду выходила за пределы привычных представлений — в противовес суровости и аскетизму загнанного в камень монастыря, она представлялась Сивооку легкой, красивой, словно писанка, вся в каменных узорах, как это обычно делалось на деревянных церквах в его краю. Там углублялись в теплый материк, а сверху ставили сооружение из дерева, состязаясь с самой природой в выделке узоров. Там не было суровости камня, дерево объединяло людей. Сивооку захотелось перенести в камень душу дерева, нигде больше ему этого никто б не разрешил, а тут все складывалось благоприятно: чудаковатый игумен, отсутствие Агапита, каменная пустынность острова, требовавшая украшения, — быть может, не столько для суровых иноческих душ, сколько для Бога, которому они согласились здесь служить.