Черубина де Габриак. Неверная комета - Елена Алексеевна Погорелая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ты прав — в мою жизнь пришла любовь, может быть, здесь я впервые стала уметь давать. Он гораздо моложе меня, и мне хочется сберечь его жизнь. Он и антропософ, и китаевед. В его руках и музыка, и стихи, и живопись. У него совсем такие волосы, как у тебя. И лицом он часто похож. Зовут его Юлиан — тоже близко. ‹…› Ты и он — 1-ая и последняя точки моего круга[225].
Юлиан — Юлиан Константинович Щуцкий, младше Лили на десять лет, познакомился с ней летом 1922-го во время возобновленных антропософских занятий. Стройный, русоволосый, подвижный и остроумный, он был известен прежде всего своими способностями к музыке (к неполным двадцати годам ему удалось освоить балалайку, гитару, кларнет, фисгармонию, лютню, естественно, фортепиано) и к языкам. Уж на что Лиля отличалась лингвистической одаренностью! Но до феноменальных способностей Щуцкого ей было далеко. Щуцкий владел в совершенстве английским, французским, голландским и польским, читал и писал по-латыни, а в годы учебы в Политехническом институте открыл для себя азиатские языки — китайский, японский, вьетнамский, сиамский, санскрит…
Судя по всему, на Английскую набережную к Лиле Щуцкого привела Ирина Карнаухова, вернувшаяся в город вслед за наставницей и учившаяся на курсах при Государственном институте истории искусств. Где они познакомились с Юлианом, в точности неизвестно (ну да интеллектуальная среда в Петрограде всегда была тесной), но достоверно, что двадцатилетняя Ирина в двадцатипятилетнего Юлиана была влюблена. Его увлечение Васильевой потрясло девушку до глубины души; ситуация осложнялась тем, что Ирина любила обоих — и каково-то ей было отступить в сторону, отдалившись одновременно и от Щуцкого, и от Лили? В уже приведенном письме к Волошину она жалуется ему — горько, по-детски: «Многое меня очень мучит. Я совсем не бываю у Е<лизаветы> И<вановны>. П<отому> ч<то> я оказалась слабее, чем я думала. Там, где мне нужно было ей отдать Ю<лиана>, я сумела спокойно стушеваться и думаю, что она даже не знает, что это стоило мне так дорого. Но когда нужно ее отдать, я не могу. Когда я приехала и увидала, что ее жизнь так полна им, я бросилась бежать от нее. И так и не смогла себя одолеть…» (2 февраля 1924 года). Лиля, впрочем, все понимала, чувствовала себя виноватой и обращалась к Ирине с покаянными стихами об их внезапной любви к одному и тому же:
Еще в сердцах пылали грозы,
И вечер был, как утро, тих,
И вот одни и те же розы
Тогда цвели для нас двоих.
И те же губы. Те же руки
Касались наших губ и рук,
Когда в слезах, огне и муке
Пред нами разомкнулся круг…
Мой милый друг, мой друг любимый,
Я все стерплю, я все приму —
Пусть только крылья Серафима,
Тебя хранящие незримо,
Души твоей покроют тьму.
Из них двоих — двадцатилетней и тридцатипятилетней — Юлиан выбрал Лилю. Знакомство стремительно обернулось романом: Лилю ошеломили его одаренность, его страсть к наукам, его почти детская любознательность и доверчивость. Щуцкого ее близость тоже ошеломила, но по-другому. Он, угадав в Елизавете Васильевой, мастере штейнерианства, существо высшей духовной породы, потянулся к ней как к проводнику в те высокие сферы, которые были пока что ему непонятны. Настойчиво спрашивал, перечитывал лекции Штейнера, проводил параллели с религиозными философиями Востока и Запада, апеллировал к христианству; Лиля не уставала с ним заниматься и разъяснять ему тонкости антропософских сюжетов, приоткрывала тайные области оккультизма, рассказывала о Докторе. Так у Юлиана сложились на редкость ответственное понимание антропософии и убеждение в том, что антропософское постижение реальности человеку необходимо, — убеждение, от которого он не отрекся и в 1930-е годы, в преддверии ареста:
Весь познаваемый мною мир реален, но по существу является лишь откровением лежащего в его основе мира духовных существ. В своем самосознании, там, где человек говорит себе самому «Я», он примыкает к этому миру духа, но исторически необходимое мощное воздействие чувственного восприятия временно заслоняет от него весь духовный мир, кроме самопознания. Границы рождения и смерти в настоящее время также ограничивают свободный взгляд на мир духа. Однако все эти границы не абсолютны и при соответствующей серьезной работе и подготовке сознания, сводящейся к его оздоровлению и укреплению, небывалому в обычной жизни, эти границы преодолимы. Признавая себя в своем бессмертном существе, человек приходит к познанию повторности жизней и к повторности законов их причинной связи, того, что в несколько упрощенном и банальном виде известно в буддизме под названием «карма». ‹…› Признание этих данных накладывает на человека этические обязательства, несколько превышающие те, которые обычно признаются людьми[226].
Здесь явно слышится голос Васильевой. Понимание вещного мира как отражение вечного, внешнего — как отражение духовного, было ей свойственно на протяжении всей жизни; да и вообще Щуцкий, юный, порывистый, страшно талантливый, будто бы повторял ее молодость — с той только разницей, что в нем не было внутренней трещины, исковеркавшей Лилину жизнь, не было яростного надлома. Думается, не в последнюю очередь именно это умение держать гармонический строй души при любых обстоятельствах (умение, к которому она шла так долго и трудно, а Юлиан им владел будто бы отродясь) Лилю и привлекло.
Юлиан называл ее ласково Личи, Личишей, дав ей понять, что не делает разницы между Лилей и Черубиной: обе они — и неприметная хромоножка с темными лучистыми глазами, и гордая католическая красавица — были им равно любимы. Юлиан, не боясь осуждения, ввел ее в свой — родительский — дом, познакомил с матерью и сестрой, чья первоначальная вполне понятная опаска вскоре обернулась едва ли не восхищением. «Чудесные, широко открытые, будто ждущие чего-то карие глаза, которые казались еще темнее на бледной прозрачности лица с едва уловимым румянцем, робкие движения, то тихие, то порывистые, чудесный голос, умение рассказывать и… „завораживать“»[227] — так вспоминала о Лиле Галина, сестра Юлиана, воспринимавшая «Личишу» не только как старшую подругу, но и как духовную наставницу: ведь ей довелось перевернуть Галины максималистские представления о жизни и обратить ее, стихийную «эллинку» и язычницу, в самоотверженное христианство. «Пожалуй, это самая удивительная женщина, которую довелось встретить в жизни», — вторила дочери Антонина Юлиановна, родовитая полька, чье уважение, а тем более восхищение, было не так-то легко