На берегах Невы - Ирина Одоевцева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но в условленный час — минута в минуту — раздался звонок. Я понесся в прихожую. Горничная уже успела впустить их. Я смотрел на них, на него. Я весь дрожал. Никогда в жизни — ни прежде, ни потом — я не испытывал такой жгучей неловкости. И разочарования. Обман, обман! Меня обманули. Это не Блок. Не мой Саша Блок.
Но до чего он был красив! Высокий, стройный, статный. Курчавый. Весь как в нимбе золотых лучей, румяный с мороза. В студенческом сюртуке, широкоплечий, с осиной талией. От синего воротника его дивные глаза казались еще голубее. До чего красивый, но до чего земной, здоровый, тяжелый. Я почему-то — по его стихам — представлял его себе изможденным, худым, бледным и даже скорее некрасивым. А он оказался оскорбительно здоровым, цветущим, фантастически красивым. Он всем своим видом будто затмевал, уничтожал, вычеркивал меня. Я не выдерживаю.
— Но, Борис Николаевич, — прерываю я его. — Вы ведь и сами были фантастически красивы тогда. Я знаю, я слышала, что у вас были звездные глаза, опахала-ресницы, что вы очаровывали решительно всех.
— Вздор, вздор, вздор! — трижды вскрикивает он. — Миф. Легенда. Никакого сравнения с Сашей. Или нет. Может быть, я и был красив, но как Ставрогин. Слишком. На грани безобразия. И это я уже тогда чувствовал. Хотя у меня еще не было ни лысины, ни морщин, ни этого лягушиного рта. Но урод уже тогда проглядывал сквозь красавца, истерически ломаясь и хихикая. А Саша. Нет, я не умею объяснить.
Я поздоровался с ними за руку, для чего-то схватил муфту Любови Дмитриевны, и, спохватившись, вернул ей ее с извинениями.
Я видел, что Саша смущен не меньше меня. Но он владел собой. Она же, совершенно спокойно и непринужденно смотрясь в зеркало, поправляла светлые волосы под большой шляпой со страусовыми перьями. Я запомнил ее палевые перчатки. Молодая светская дама, приехавшая с визитом.
Мама ждала нас в гостиной. Любовь Дмитриевна села рядом с мамой на диван. И так же спокойно и непринужденно молчала. Мы с Сашей в креслах напротив них, ужасно мучались. Боже, до чего томительно и тяжело было! Говорила одна мама. О театре. И вдруг я, как сорвавшийся с горы камень, полетел и понес чепуху. И Саша застенчиво улыбнулся. Не тому, что я говорил, а мне. Улыбнулся душной моей душе. И с этой минуты, я по-новому, без памяти влюбился в него. И тут же почувствовал — наша встреча не пройдет мне даром. Я за нее заплачу. За все заплачу. — Пауза. — И заплатил.
— А потом я стал ездить к Блокам каждый день — они две недели прожили в Москве. Мы тогда втроем, с Блоком и Сережей Соловьевым… Ах, какой он был милый, славный мальчик-гимназист, а мы с Сашей уже студенты. — Мы втроем основали Братство Рыцарей Прекрасной Дамы. Любовь Дмитриевна была для нас Женой Облаченной в Солнце, Софией Премудростью, Прекрасной Дамой. Мы все трое бредили идеями Владимира Соловьева — у ее ног. А она? Хотела ли она быть Прекрасной Дамой? Она стремилась на сцену, а мы поклонялись ей, как Богородице. Мы даже в лицо ей смотреть не смели, боялись осквернить ее взглядом. Все трое, Саша, как и мы с Сережей. Он признавался в стихах — ведь его тогдашние стихи — дневник.
Сердцу влюбленному негде укрыться от боли…Я не скрываю, что плачу, когда поклоняюсь…
Она, розовая, светловолосая, сидела на диване, свернувшись клубком, и куталась в платок. А мы, верные рыцари, на ковре, экзальтированно поклонялись ей. Ночи напролет… До зари… Зори, зори, зори… Зори дружбы. Зори любви…
Он замолкает на минуту, будто весь уйдя в воспоминания.
Мне хочется знать что было дальше. Я смутно слышала, что Белый влюбился в жену Блока и она хотела бросить Блока из-за Белого. Но почему-то ушла от Блока не с Белым, а с кем-то другим, кажется, хотя я не уверена — с Мейерхольдом. Тогда-то Блок и написал:
Но час настал, и ты ушла из дома.Я бросил в ночь заветное кольцо.Ты отдала свою судьбу другому,И я забыл прекрасное лицо.
Летели дни, кружась проклятым роем,Вино и страсть терзали жизнь мою.И вспомнил я тебя пред аналоемИ звал тебя, — как молодость мою.
Я звал тебя, но ты не обернулась,Я слезы лил, то ты не снизошла.Ты в синий плащ печально завернулась,В сырую ночь ты из дому ушла.
Я так полна мыслями о Блоке, что не замечаю, что читаю его стихи вслух. И только дойдя до
Не знаю, где приют своей гордынеТы милая, ты нежная нашла
— я вдруг сльшу, явственно слышу свой собственный голос, произносящий нараспев эти звенящие в моей памяти строки.
О, Господи! Как я могла так забыться? Что подумает Белый? Я в страхе оглядываюсь на него.
Но он, как и я, не замечает, не слышит моего голоса. Но мой взгляд он, должно быть, все таки почувствовал. Он мигает, как спросонок, и оборачивается ко мне. Глаза его полны тумана. Он с удивлением и любопытством разглядывает меня. Наверное он забыл, что сидит со мной на скамье в Летнем Саду.
Сейчас он встанет. Поднимет шляпу с земли и уйдет, даже не кивнув мне. И я не посмею пойти за ним.
Но он не встает, не уходит. Он снова продолжает свой монолог, как будто не было этой длительной паузы:
— А из дружбы и любви, из зорь, вышла вражда и ненависть. Как это могло случиться? Я и сейчас не понимаю…
Саша изменился. Тогда вторым летом в Шахматове. Дни и ночи по-прежнему проходили в мистериях. Но он иронизировал. Отвратительно. Бездарно. Или молчал. Бездонно молчал. И я почувствовал — мы духовные враги. Но я не смел сознаться ни ему, ни даже себе в этом. Исступленно объяснялся ему в любви и в статьях превозносил его безмерно. Я дико вдохновлял-ся его стихами и мистическим опытом. Я был мистически влюблен и в него, и через него в нее. Я тогда написал статью «Апокалипсис в русской поэзии» — о нем и о ней — чушь бесчеловечную: «Цель поэзии найти лик музы, лик жены, облеченной в солнце» — это о ней. — «Ты воскресла! Явись! Мир тоскует по тебе! Явись!» громко и гулко на весь сад выкривает он. И вдруг, неожиданно заливается мелким, беззвучным смехом, широко раскрывая рот и показывая зубы — белые, нетронутые порчей, молодые зубы, совсем не подходящие к его морщинистому лицу, к его, как он сам определяет его «лягушиному рту».
— А из всего этого — продолжает он грустно, словно и не смеялся только что — вышел «Балаганчик». Даже не балаган, а уменьшительно-уничижительно — балаганчик. «Чик! Голову долой!» как в армянском глупейшем анекдоте. Так Саша и чикнул нам всем голову долой. Всем нам, Аргонавтам, как золоторунным баранам. И ей — «Жене, облеченной в Солнце», «Прекрасной Даме». Она, обезглавленная, стала картонной куклой. Я чуть не помешался от негодования и обиды, за нее. Ведь я любил ее священной любовью. А она оказалась картонной куклой. Ужас. Ужас. Но он был прав — картонная кукла. С кукольной душой. Нет, и кукольной души у нее не было. Ничего не было. Пар. Пустота. И все-таки из-за нее все погибло. Мы очутились в петле. Ни разрубить. Ни развязать. Ни с ней, ни без нее. О, до чего она меня измучила! Меня и его, Сашу. Тогда я и почувствовал: