Воспоминания. Лидер московских кадетов о русской политике. 1880–1917 - Василий Маклаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как потом я узнал, Трифонов успел написать Плевако письмо, в котором жаловался на мое поведение. Я играл на процессе такую второстепенную роль, что, когда начались судебные прения, был уверен, что мне будет предоставлено слово после Миронова. К моему изумлению, первое слово было предоставлено «защитнику Трифонова». Я сначала ушам своим не поверил и переспросил: защитнику Трифонова или Рихтера? На утвердительный ответ председателя я свою речь начал напоминанием, что не отнимал у них много времени во время судебного следствия. Это потому, что вопрос, которым суд до сих пор занимался, моего подзащитного совсем не касался. И затем я подробно анализировал статью 382 и доказывал, что по ней Трифонова осудить невозможно. Но это специально юридический вопрос, в который я сейчас не вхожу. Когда после меня говорить стал Миронов, то в благодарность за то, что я ему не мешал и положение Рихтера не отягчил, он с большой похвалой отозвался о выступлении «своего молодого товарища по защите», заявив, что, конечно, о виновности Трифонова не может быть речи. Он защищал только Рихтера, все преступное деяние которого, по его ироническому выражению, состояло в «движении глаз справа налево». Потом уже наедине он говорил мне комплименты и расспрашивал, откуда я вдруг появился. Контраст между моей обстоятельной речью и пассивностью во время судебного следствия пошел мне на пользу. Я стал «героем» этого дня. Духовской мне сообщил, что Влезков в совещательной комнате обо мне отозвался: «Он далеко пойдет». Когда же Трифонов был оправдан, а Рихтер осужден на два или три года, восторгу и благодарности Трифонова не было предела. Он послал телеграмму Плевако благодарить за выбор им меня, упрашивал меня принять от него дополнительный «гонорар» помимо того, что было им самому Плевако заплачено, и, в конце концов, со своими приятелями целый вечер и ночь возил меня по ночным кабакам города Риги.
У этого начала было курьезное продолжение. Летом я получил письмо от Рихтера; он мне писал, что подал на приговор апелляционную жалобу, но что он остался недоволен Мироновым и так как мой подзащитный оправдан, то просит меня в Сенате его, Рихтера, защищать. Я ему, конечно, ответил, что это невозможно по многим причинам, хотя главной еще не знал. Главную я узнал уже осенью, когда Трифонов приехал ко мне сообщить, что по этому делу и прокурор подал протест, что дело в сентябре назначено и он просит меня в Сенате за него выступить. Я напомнил ему, что Плевако обещал там выступить сам, и советовал ему непременно с ним сговориться. Для моего тщеславия было лестно, что он предпочитал, чтобы я его защищал. Но и Плевако отлынивал. Он мне сказал: «Вы дело знаете лучше меня. Кончайте, что сами начали». Отказываться мне не было основания. В Сенате я до сих пор не бывал, и мне было интересно попробовать.
Но у меня не было ни приговора палаты, ни протеста прокурора; у Трифонова их не было тоже. Приехав в Петербург накануне, я пошел к Миронову, чтобы их прочесть. Оказалось, что Миронов более не защищает. Рихтер вместо него пригласил Карабчевского. Я с Карабчевским не был знаком, но Миронов ему позвонил и устроил свидание с ним; он меня предупредил, что у Карабчевского есть привычка все сваливать на других подсудимых, что поэтому с ним дело пойдет не так, как у нас было в Риге. Карабчевский дал мне прочесть нужные мне документы, но на прощание, как бы в подтверждение того, что мне о нем сказал Миронов, предупредил, что в Риге я сделал чудо, что он не понимает, как мне удалось главного виновного, который все это дело устроил, изобразить невиновным? Когда в назначенный день я явился в Сенат, первое лицо, которое я там увидел, был Рихтер. Он ко мне подошел, сказал, что когда меня приглашал, то не знал, что прокурором был подан протест, что мой отказ он вполне понимает и просит меня только его не топить. Я напомнил ему мою защиту в палате и сказал, что, конечно, не буду сам на него нападать, но если его защитник будет валить все на Трифонова, то мне придется поневоле от таких нападок его защищать. Карабчевский получил первое слово и всю речь построил на обвинении Трифонова. Он-де один во всем виноват, один ускользнул от назначенного ему судом наказания и вдруг оказывается ни в чем не виноватым, а виноват один Рихтер. Это было явной несправедливостью. Опираясь на свидетельские показания, он доказывал, что Рихтер был жестоко обманут, а Трифонов только пошел по пути Адама и Евы, которые свою вину на других перекладывали: виноват не я, а Ева, виновата не я, а змей. Речь его произвела впечатление, и я не мог оставить Сенат под впечатлением, будто я с ним соглашаюсь в изображении дела, по которому всевластный Рихтер, который простым «мановением бровей совершает подлоги», оказался слепым орудием в руках подрядчика. Но такое изображение меня не касается: я ставлю Трифонова под защиту закона и практики, которые карают тех, кто взятки берет, а не тех, кто приучен жизнью чиновнику иногда давать благодарность. И я доказывал, как и раньше, что к подлогу Трифонов никого не склонял. Подмена же лиц не есть составление подложного документа.
В результате протест прокурора против Трифонова был оставлен без последствий, а Рихтеру почему-то прибавили наказания. В этот день Миронов кормил меня обедом в Земледельческом клубе и торжествовал над неудачей Карабчевского. Так я выходил в «люди»: это время, когда от меня ничего не ждали, вспоминать гораздо приятнее, чем то, когда мне уже предшествовала репутация, когда газетные репортеры считали своим долгом обо мне говорить, если я в деле участвовал. Это приятное ощущение новичка сродни изречению Помпея, что у восходящего солнца больше поклонников, чем у заходящего. Такого сознания искусственно в себе не создашь. Оно к тому же не долговечно и быстро проходит, как всякая молодость.
Количество практики, конечно, отразилось тоже на заработке, и я по этому поводу припоминаю одну свою особенность в этом вопросе. Мои детские воспоминания о том, как отец, опытный врач и профессор, мало зарабатывал сравнительно с таким молодым и неопытным адвокатом, как я, меня заставляли конфузиться. В процессах «гражданских» гонорар указывался законом и обычаем и исчислялся сообразно с ценой спорного дела, – словом, была исходная точка для его назначения. Этого нет в уголовных делах, и потому здесь может царить произвол. И, сравнивая мой гонорар с заработком моего отца, я думал всегда, что адвокаты требуют и получают гонорары несоразмерные с понесенными трудами. Я всегда боялся спросить слишком много. Мой язык не поворачивался на крупную сумму. Меня не удовлетворяла шутка Плевако, что богатый уголовный клиент платит не за себя одного, а за тех, кого его адвокат защищает бесплатно. От этого моего понимания выходили курьезы. Однажды пришел за защитой ко мне некий инженер Александров, который в чем-то обвинялся при постройке плотины. Дело было интересное, хотя несколько сложное. Я согласился дело его принять и на вопрос о гонораре назначил, кажется, 500 рублей – достаточный гонорар по моему рангу помощника. Он сказал, что подумает и даст мне ответ. Ответа не было, я думал, что гонорар ему показался слишком высок, но потом узнал, что его защищал Малянтович, получив за защиту 5000 рублей. Оказалось, что Александров ко мне не вернулся, так как назначенный мной гонорар ему показал, что я защитник более низкого сорта, чем он полагал. Вначале над этим только смеялись. Но когда я уже стал известным защитником, ко мне не раз мои товарищи приходили с претензией, что я со своей фанаберией и неподходящими сравнениями с докторским заработком для всех них цены сбиваю. Я тогда по уголовным делам стал отказываться сам назначать гонорар, спрашивал, что сам клиент хочет дать. Но тогда получалась другая неловкость. Если он назначал, на мой взгляд, слишком мало, я от дела вовсе и безусловно отказывался, так как не хотел торговаться. Это смущало и иногда обижало клиента. Кончилось тем, что я по всем платным уголовным делам стал привлекать кого-либо для совместной защиты и возлагал на него соглашение о гонораре.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});