Вторжение в Московию - Валерий Игнатьевич Туринов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ишь, радетель выискался! Хм! — хмыкнул Матюшка и убавил тон. — А без тебя иные вроде бы и не радеют! Ну, говори, что у тебя там? — велел он ему; он догадался, что там была какая-то старая вражда.
Михалка стал путано рассказывать что-то про Ирину, жену Ивана Годунова, и самого себя, когда-то в юности обиженного ею…
И Матюшка не стал слушать его. В таких делах он не любил копаться, но понял, что попал в самую точку.
— Вижу, вижу, так оно и есть! Но запомни: пусть то не мешает твоей службе! Он зять моего патриарха и с этого дня неприкосновенен!
И он строго погрозил пальцем ему: «Понял?»
— Да, государь, — склонил Михалка голову.
А он бесцеремонно выпроводил его из шатра, как и Салтыкова: тот страдает недугами старческими, а этот совсем рехнулся от любви, как оказалось.
* * *
Отец Онуфрий, седой, но с чёрной бородой, сидел в шатре вместе с Бурбой и, подвыпив, болтал, что приходило на ум. Сюда, в шатёр атамана, он забрёл лишь после того, как узнал, что Заруцкого нет. Тот мотался где-то по делам, не то у царя, не то у князя Романа, а может быть, пошёл к гулящим девкам. Там, в кабаке, Илейка завёл блядню, немного девок. Скрывал он, скупец, свои доходы, и с девками гулящими темнил тоже. Никто толком не знал, сколько их у него. И вот к одной из них-то захаживал Заруцкий тайком. Он не хотел, чтобы об этом ходили по лагерю слухи. На днях сюда должна была приехать с Дона его казацкая жена Тонька. И наверное, притащит за собой их сына Стёпку…
— Патриарх, патриарх… Какой из него патриарх?! Келейный чин не ведает каково! Поститься то ж! — занервничал батюшка; он всё ещё переживал поставление патриархом Филарета, не жаловал его любовью, как и вся низовая церковная братия. — Почто в Филиппов день без заговенья?.. A-а! Не знаешь?! — заблестели его глаза, перескочили с Бурбы на саблю, что висела на стенке шатра. Она принадлежала атаману, была невзрачной на вид, но чем-то останавливала взгляд. И он, когда бывал здесь у Бурбы, всё время натыкался глазами на неё и старался разгадать смысл её такой притягивающей силы. Выйдя же из шатра, он напрочь забывал о ней и от этого ещё больше удивлялся, когда опять видел её. — И он не знает! Патриарх же! — язвительно произнёс он.
Бурба налил ему ещё чарку водки и выпил вместе с ним.
— Вот ты, Антип, казак по воле аль по принуждению? — стал донимать батюшка его. — То, пойми, я не пытаю. Сам скажешь, коли охотка выйдет… Но земля-то тянет? — заглянул он ему в лицо. — И ой как тянет! — остался он чем-то доволен, выловив в глазах Бурбы всё нужное. — Сам к ней придёшь, устанешь казаковать. Хотя бы и в Сибирь подашься. Там вольно, говорят, жить, всем места хватит… Монах — он клоп! — с чего-то сказал он вдруг, мысль новая перебежала ему дорогу.
Бурба быстро глянул на него, захрустел корочкой черствого хлеба, почесал задумчиво затылок.
— А ты, Онуфрий, случаем, не плутал по Литве? — спросил он его. — Уж больно знакомое говоришь. Знавал я одного, из ваших, из лютеров то ж. С Косым[53] он был там и всё такое же говаривал.
От одного лишь имени Феодосия Косого отец Онуфрий пошёл сизыми пятнами по лицу, хотел сказать что-то, ответить, но замешкался. Иссушенный, отравленный водкой, его мозг бессилен был что-либо выловить в себе и в прошлом. И он сердито забурчал: «Феодосий сам по себе, а я сам!..»
Он замкнулся, замолчал. Но зуд старческой болтливости стегнул его опять по языку. И он разглагольствовал долго ещё о чём-то, непонятном Бурбе, пока не исторгнул из себя всё, не выдохся.
— Иконы пощепать? Мол, идолы это? — спросил его Бурба о том, что только и выудил из его длинных речей. — Так, что ли, говорил твой Косой? И Божья Матерь, дескать, не Матерь Божья! Хм!.. Так казаки-то Божью Матерь не знают! Они другую матерь часто поминают! Хм!..
Его глаза лукаво блеснули.
И отец Онуфрий понял, что этот атаман-то мужик ещё тот, со смыслом.
За стенкой шатра что-то стукнуло, зашебуршило, и хлопнул полог входа. В шатёр вошёл Заруцкий, увидел батюшку.
— A-а, и ты здесь! — бросил он, косо глянув на него.
У него с отцом Онуфрием дело пошло в разлад. Он уже раскаивался, что поспешил обвенчаться с Тонькой, на что его подтолкнул отец Онуфрий, перед московским походом: мол, как ты оставишь бабу-то свою, одну с сыном, если погибнешь; не по-христиански то ведь… И вот теперь, когда он стал боярином, казачка Тонька стала ему обузой, мешала ему. И как-то раз он заговорил с отцом Онуфрием о том, чтобы постричь её, упрятать в монастырь. За чарку водки отец Онуфрий мог пойти на всё. А тут с чего-то встал дыбом: «Не по-христиански это!..»
— Оставь своего Христа! — поморщился Заруцкий тогда.
Он хотел добавить что-нибудь едкое насчёт Христа. Вспомнив же, что казаки слушают проповеди батюшки, чему-то ещё верят, он не стал ничего говорить, чтобы не ссориться с казаками.
— Ты рясешку свою, Христову, готов пропить в любое время! И им же попрекаешь! А я отыгрывай потом твои Христовы вещи по кабакам! Так, что ли?!
Вот с того-то разговора у него и появилась неприязнь к нему.
Батюшка завозился на лавке, поднялся на ноги и закачался, но не с хмельного. Взор его затуманился. Побаивался он атамана, его грозного взгляда. Не так даже боялся царских очей, хотя тот страшен, тоже с лешим глазом. Да он-то навидался среди казаков таких бесноватых, что сам чёрт не нужен был ему уже.
— Лешие, лешие! — пробормотал он и заковылял к выходу, с чего-то приседая, и вывалился из шатра.
Брезентовый полог прошелестел за ним, всё стихло, и в шатре остался лишь слабый дух ладана.
Заруцкий недовольно завертел носом: он не переносил этот запах.
— Что ты всё этого… — промолвил он скучным голосом, — сюда таскаешь?.. Опять он, поди, про Матерь Божью!
* * *
Царские хоромы срубили быстро: согнали мужиков из ближних волостей, и те навезли изб. И в центре лагеря, на Ца-риковой горке, замаячила хоромина из многих теремов, возвысилась над всеми постройками.
И вот на День Архангела Михаила возле царского шатра собралась компания, необычная и оживлённая. Пришёл отец Онуфрий, нос сизым был