Бессонница - Александр Крон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наступила опасная пауза. За ней мог последовать взрыв, и я приготовился к отпору. Но Паша улыбнулся.
— Ого! Я все еще по старой привычке разговариваю с тобой как с мальчиком. А мальчик-то, оказывается, вырос. — Он помолчал, губы его улыбались, глаза изучали. — Ладно. Будь по-твоему. Но не забывай — ты представитель великой державы…
— Не более, чем любой советский человек. Я доктор Юдин и не представляю даже Института. Быть может, я провалюсь, но у меня есть только один шанс на успех; если вся эта разноперая аудитория поверит, что человек, приехавший "оттуда", действительно размышляет вслух, а не толкает согласованный текст.
— Ну, смотри, смотри… Тебе виднее.
За полчаса до начала утреннего заседания за нами заехал непроницаемый Роже. Узнав, что я поеду один, он молча распахнул передо мной заднюю дверцу и сел за руль. Перед воротами Шато собралась порядочная толпа, пришлось протискиваться. Я успел предупредить Баруа и Дени о нездоровье главы делегации, конечно, они были огорчены, но, как вежливые люди, не только не обнаружили своего разочарования, но тут же предложили мне заменить Успенского и в председательском кресле. От председательства я отказался, сказав, что должен подготовиться к выступлению, и осторожно посоветовал польского коллегу Блажевича.
Из-за неожиданного наплыва гостей — званых и незваных — начало заседания задержалось минут на десять. Подозреваю, что эти чопорные стены еще не видывали такой кощунственной толчеи. В первых рядах, отведенных для делегатов, еще соблюдался порядок, но за красным бархатным шнуром студенты запросто устраивались вдвоем в кресле, не нашедшие себе места садились в боковых проходах прямо на обитый бобриком покатый пол. Стоявшая в дверях зала строгая дама в синем форменном платье быстро поняла, что ей не сладить со стихией, и замкнулась в молчаливом осуждении. Наконец жизнерадостного вида маленький священник и коллега Блажевич заняли свои места, священник позвонил в колокольчик, и заседание началось.
Я не берусь передать содержания всех речей, да это вряд ли необходимо. Обычно я делаю заметки, но на этот раз я даже не взял блокнота и полностью положился на свою память, автоматически отбиравшую то, что так или иначе могло послужить строительным материалом для моей будущей речи.
Если говорить об общем впечатлении, я сформулировал бы его так: единство и пестрота. Несомненно единым было стремление всех этих ученых, принадлежащих к различным поколениям, национальностям, сферам знания, сохранить жизнь на нашей планете и предотвратить гибельные для человечества издержки научно-технического прогресса. Единой была приверженность этих людей гуманистическим идеалам, несколько по-разному понимаемым, но тут уж ничего не поделаешь, в особенности если учесть, что мы с доцентом Вдовиным тоже понимаем гуманизм не всегда одинаково. Наконец, все они, включая людей религиозных, были позитивистами, большинство составляли представители точных наук, присущей некоторым западным гуманитариям склонности к мистицизму я ни у кого не обнаружил.
Наличие некоторого единства среди людей, собравшихся для общей цели, естественно, но всякий раз, когда речь заходила о средствах и путях осуществления этих целей, выступала наружу чрезвычайная пестрота точек зрения. Сидя в своем удобном, дышащем подо мной кресле, я принял целый парад. Здесь были пессимисты, в том числе один такой заядлый, что было непонятно, зачем он сюда пришел, и прекраснодушные оптимисты, и осторожные прагматики, были люди, влюбленные в научно-техническую революцию, были и скептики, но все, или, во всяком случае, большинство, были настоящими учеными, строившими свою аргументацию не на базе страстей и верований, а на основе научного опыта. Опыт был различный и по-разному преломлялся в сознании выступавших, но ни человеконенавистников, ни расистов среди них не было. Только у одного из ораторов, к слову сказать, крупного французского ученого, прозвучали неприятные нотки, и я уже подумывал, не потратить ли несколько минут на полемику с ним, но это великолепно сделал выступавший последним коллега Блажевич. Как только был объявлен перерыв, я вышел из зала, пешком добрался до метро и через полчаса был в отеле. Занавеска в глубине вестибюля была полуоткрыта, и накрывавшая стол хозяйка сказала мне, что мсье из второго у себя, но просил его не беспокоить и не соединять по телефону. Я спросил, завтракал ли мсье, и она, несколько замявшись (как я понял, давать любые справки о постояльцах не в обычаях французских отелей), сказала, что мсье отказался от кофе, но, вероятно, перекусил в соседнем бистро. Туда, не заходя в номер, я и отправился, отчасти чтоб поесть самому, отчасти дабы убедиться, что мой старший собрат и учитель действительно там был и завтракал.
Бистро помещалось в том же здании, что и отель, но, по-видимому, представляло собой независимое от отеля предприятие. Хотя входная дверь и большое, как магазинная витрина, окно выходили на широкий тротуар авеню — ни навеса, ни уличных столиков. Внутри все, как уже много раз описано и видано во французских кинофильмах: десяток высоких стульев перед стойкой, именуемой комптуаром, сзади полки, заставленные рядами бутылок, полки зеркальные, вероятно, для того, чтоб бутылок казалось больше, некоторые бутылки укреплены горлышком вниз, как склянки с физиологическим раствором. Тут же холодильник и электрическая плитка на две конфорки. За стойкой бармен, молодой парень в жилетке, которую он носит, чтоб походить на барменов из фильмов с Жаном Габеном. Перед ним кофейная машина и сверкающий никелем пульт управления, кнопки, рычаги и краны, из которых под напором бьют струи ледяного пива или кока-колы. Почти все табуреты заняты посетителями, и бармен лихо управлялся со своими разнообразными обязанностями, нажимал кнопки и рычаги, жарил яичницы, вылавливал из кипятка горячие сосиски, откупоривал маленькие бутылочки и отмеривал что-то из больших, получал деньги, возвращал на блюдечке сдачу, вытирал губочкой мокрый пластик комптуара, при этом он успевал перешучиваться с завсегдатаями, улыбаться случайным посетителям, переключать мурлыкавшую вполсилы радиолу и выскакивать из-за прилавка, чтоб обслужить сидящих за столиками у окна.
Войдя, я остановился в нерешительности. Вариантов было два: первый залезть на единственный свободный табурет у комптуара, взять с никелированной подставки вареное яйцо и целлофановый пакетик с жареной картошкой, запить все это чашкой кофе, после чего немедленно отправиться к себе на верхотуру, где и обдумать свою будущую речь; второй, чисто парижский, — расположиться за одним из столиков у окна, заказать что-нибудь посущественнее, например яичницу с ветчиной, спросить у бармена лист чистой бумаги и не спеша поработать, как, по свидетельству мемуаристов, работали в публичном одиночестве парижских кафе Жорес, Луначарский и многие другие великие ораторы. Второй вариант представлял известный риск — не исключено, что мои сведения, почерпнутые из художественной и мемуарной литературы, устарели, и как только я разложу свои заметки, ко мне за стол вопрутся со своими бокалами и вонючими трубками какие-нибудь симпатичные горлопаны, и я только даром потеряю драгоценное время. Но меня всегда привлекал эксперимент, и я решился. Бармен принес мне несколько листков почтовой бумаги и даже предложил послать мальчика в соседний киоск за газетами. Пока жарилась моя яичница, я успел набросать небольшой планчик и тут же его похерить. Поначалу мне мешали сосредоточиться разговоры у комптуара, хлопание входной двери и доносившееся с улицы шуршание автомобильных шин, но как только я уверился, что этот шум не имеет и не будет иметь ко мне никакого отношения, я сумел отключиться от всех внешних помех не хуже, чем в моей московской башне. Я отвлекся лишь на минуту, чтоб спросить подошедшего ко мне бармена, не завтракал ли здесь высокий мсье в сером костюме, с карточкой на лацкане пиджака. На какое-то мгновение взгляд бармена стал жестким и испытующим. Но, вероятно, я все-таки мало похож на агента полиции, потому что в следующую секунду он уже улыбался и доверительно сообщил: описанный мной мсье несомненно был и завтракал, если можно считать завтраком сырое яйцо, которым мсье закусил двойную порцию джина с тоником. Это был плохой признак, но тут я был бессилен. Я постарался сосредоточиться на неотложной задаче, и это мне удалось. Не то чтоб я перестал видеть и слышать, напротив, мне доставляло удовольствие рассматривать прохожих через чисто вымытое толстое стекло и даже прислушиваться к разговорам у комптуара. Однако все эти зрительные и слуховые впечатления оставались только фоном для той основной работы, которая совершалась во мне. Прежде чем выступать на большой и незнакомой аудитории, мне надо было поговорить с самим собой. Разобраться в услышанном и определить свое отношение. Привести в действие механизм памяти и извлечь из своего опыта то, что может представить общий интерес. И, наконец, ответить на главный вопрос, который по-французски звучит "que faire?"* и в той или иной форме задается всеми людьми планеты без различия языка и племени.