Смелянский, А. - Предлагаемые века
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В решении этого пространства режиссер и художник Татьяна Сельвинская преодолели прямые указания Островского. Никаких тебе обшарпанных стен и порванных обоев жалких актерских уборных, обозначенных в ремарках. Буфет был отделен «от жизни» разноцветными шторками, которые то открывали, то закрывали нас от света улицы, что рвалась в театр (спектакль играли в дневное время). Большой мир и условно-театральный мирок тянулись друг к другу не сливаясь. Световая игра была подхвачена по всему пространственному полю; люстры в вышине были зачехлены разноцветными тканями, а сами провинциалы — актеры и неактеры — напоминали в своих цветных накидках персонажей итальянских площадных забав. Из столкновения «искусства» и «жизни» возник карнавал, но очень русский карнавал, московский, со всеми нашими страстями, пьяной тоской и романсами, в которых изливалась душа. Провинциальный артист, «птица небесная», перебирал струны гитары, а поклонник млел в предвкушении очередного «блям- блям» и сладко замирал от тоски и блаженства.
«Принцесса Турандот»? Ну конечно же это сравнение немедленно приходило в голову. Оно было уместно по многим причинам, и совсем не только по театральным. Тут было какое-то незримое родство или, как сказал бы Шмага, нить, которую Фоменко счастливо потянул. И когда они взялись за руки, эти трагики и комедианты, эти «мамочки» и «мамули», и побежали вприпрыжку по кругу, задыхаясь от восторга, общая нить, связующая эпохи российской сцены, вдруг стала явственно ощутимой. Они бежали по тому самому заколдованному кругу, по которому бежали вереницей в сказке про «синюю птицу» в Художественном театре, а потом в старой итальянской сказке, сотворенной умирающим режиссером. Что за музыка звучала там, чему они там так радовались зимой 22-го года? Что кончилась гражданская война и голод, что можно вновь благословить жизнь? Трудно сказать, тем более, что предчувствие их подвело, а смерть самого Вахтангова посреди праздника оказалась гораздо более пророческой, чем прямой смысл поставленного им спектакля.
Искусство ищет новые источники выживания. Режиссер Петр Фоменко не ушел в скит. Он вернулся в ГИТИС, в школу, припал к родной почве. Как зерно, упавшее в землю, он взошел новой жизнью в своих учениках. В мелодраме Островского он отыскал свой заветный «шип», о который наткнулся всем своим комедиантским сердцем. Вероятно, поэтому карнавал в вахтанговском буфете обнаружил сверхтеатральное значение. Если хотите, спектакль Фоменко стал долгожданным знаком и образом обретаемой нами свободы. Режиссер угадал общее настроение. Через Островского он окликнул нас и дал понять, что мы еще живы, что театр жив, что чума, кажется, миновала. Эти комедианты, эти «шуты гороховые» чувствуют перемену исторической погоды с бессознательной и поражающей остротой.
Почему? Да потому что птицы небесные.Послесловие
Трудно писать послесловие в книге о современном театре. Только поставил точку, как тут же появляется новый спектакль, который требует быть учтенным или просто опрокидывает уже облюбованную концепцию. «Черный ящик» театра продолжает работать, и разгадывать его записи во время полета дело неблагодарное. К счастью, непредсказуемая жизнь сама позаботилась о финале нашей истории.
22 июня 1997 года в Московском Художественном театре отмечалось столетие «Славянского базара». Два человека, проговорив восемнадцать часов, предложили проект идеального театра, который они же и попытались осуществить. Боковым последствием проекта было появление режиссуры как суперпрофессии XX века. Мы выставили на подмостках МХАТа два кресла, настольную лампу и стол из гримуборной Станиславского. Пригласили основных действующих лиц современной русской сцены, а также крупнейших режиссеров мира приехать в Москву и подвести итоги театральному веку, во многом прошедшему под знаком «Славянского базара». Все здравствующие герои книги сошлись в круг, впервые за годы свободы посмотрели друг другу в глаза. Выходя на сцену, волновались так, как не волнуются даже перед собственной премьерой. Кто-то, как Лев Додин, прилетел на день из Милана, кто-то, как Петр Фоменко, отпросился из больницы. Не надо было никого убеждать. Как-то само собой разумелось, что в этот день человек, именующий себя русским режиссером, должен быть в Художественном театре. Питер Брук прислал важное послание, Ежи Гротовский — телеграмму. Деклан Доннелан, Тадаши Судзуки, Отомар Крейча, Маттиас Ландг- хофф и многие другие поочередно с Олегом Табаковым, Михаилом Ульяновым, Аллой Демидовой, Александром Калягиным выходили к музейным креслам двух «противопо- ложников» (так их назвал Анатолий Васильев). Марафон длился не восемнадцать, а шесть часов, ответственное соседство волновало и напрягало мысль. Современные режиссеры сами оказались в ситуации «противоположников», представив — самим фактом соседства — всю палитру современной российской сцены на рубеже веков.
Как мы пишем, так и дышим. Так и ставим спектакли, так и говорим. Не зря Анатолий Васильев напомнил о театре как о чуде языка, который приходит от родителей, от воздуха твоей страны и земли. От них же и способ творить театр. Каждый выступал в стиле своего театра.
Начал Юрий Любимов. Кажется, это было первое значимое появление создателя Таганки перед театральной Москвой после возвращения из вынужденной эмиграции. Он тут же вспомнил про это, ошарашив собравшихся открытием: «Я должен был выжить и понял суровые вещи. Мы отучились серьезно работать, так, как работают, скажем, многие европейские актеры. Хватит нашего глупого романтизма, хватит блужданий, нас приучили за 75 лет к идиотским мифам, и мы не можем собрать себя по-настояще- му». Он предложил начать новое тысячелетие с полной реформы театральной школы. «За кем мы бежим, куда стремимся, у нас есть свои традиции, своя стать». Он говорил о подготовке актеров-профессионалов, способных творить театр, основанный на зрелище, а не на словах. В свои 80 лет он был в превосходной форме, которая искала нового содержания.
Любимов с резкой определенностью ставил вопрос о праве любого режиссера на то, чтобы иметь свой «дом». Раскол Таганки окрасил его заявление в грустные тона. Впрочем, идея «театра-дома», подчиненного одной художественной воле, была подвергнута сомнению и с совершенно другой стороны. Сергей Юрский, тот самый Юрский, который начинал свою актерскую жизнь у Товстоногова в Ленинграде, а потом оставил «театр-дом» и стал существовать на свой страх и риск, вступил в полемику с Любимовым. К новому «Славянскому базару» он написал памфлет и сыграл его на чеховских подмостках, покорив зал россыпью блестящих парадоксов на тему театра, который стал ареной утверждения режиссерского своеволия и попрания свободы тех, кто испокон века определял дело театра (то есть актеров): «Два человека попытались определить законы театрального творчества. Они их сформулировали, и казалось, что эти законы будут действовать вечно, как законы природы. Но XX век стал веком беззакония, стал борьбой за свободу в такой же степени, как и попранием этой свободы. Мы присутствуем при завершении века режиссерского своеволия в театре». Юрский протестовал не против режиссуры, а против того, что он назвал «своеволием хозяина». Этому «хозяину» кажется, что он единственный художник, актеры же — краски, которые он более или менее умело выдавливает на холст сценической площадки. А что ж актеры? Артист нашел формулу и для людей своего цеха: «Актеры порой сознают унизительность своего положения. И тогда они стремятся вырваться в «звезды». Это нетрудно, гораздо труднее по-настоящему что-то сыграть. Вырвавшись или ворвавшись в круг «звезд», актер остается тем же тюбиком краски, но имя его играет, этот тюбик теперь стоит дорого и, главное, имеет право капризничать и причинять всем окружающим массу мелких неудобств, в том числе и творцу-режиссеру. Это маленькая месть бывших художников».
Юрский прикоснулся и к феномену советского театра, к его звездным часам. Он вывел этот феномен из самого устройства нашей жизни: «В России всегда были две власти — власть хозяев жизни и власть властителей дум, эти две власти не совпадали. Властителями дум в разное время были писатели, адвокаты, потом актеры, режиссеры, в 60-е годы в России на короткий срок ими стали даже поэты, такого не было со времен Древней Греции. «Перестройка» показала невероятные перевертыши сознания. Властителями дум стали сатирики, потом экономисты, потом те, кто мог подражать голосом Горбачеву, потом дикторы, потом затейники. Хозяева жизни мучительно хотят стать властителями дум, потому и становятся теперь актерами, экономистами, а то и затейниками».
Завершая речь, актер подошел к креслам основателей МХТ и оттуда — в стиле иронического пафоса — отчитался: «Дорогие, искренно почитаемые Константин Сергеевич и Владимир Иванович! В Москве в этом сезоне было 200 премьер, почти каждый заметный актер обзавелся собственным театром или театром собственного имени, теперь и это можно. У нас теперь капитализм, у нас теперь, случается, хвастают дороговизной спектакля, так и пишут — «это самый дорогой спектакль сезона, или года, или века, или всех времен и народов». Самое модное слово в театре нынче — «спонсор». В ваши времена это слово было, но оно не так часто произносилось и вообще не так часто били поклоны».