Дон-Аминадо - (А. П. Шполянский) Дон-Аминадо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За исключением «Русского слова», — редакция на Тверской и типография были немедленно реквизированы для «Известий Совета рабочих и крестьянских депутатов», — почти все московские газеты не только продолжали выходить, но, озираясь по сторонам и оглядываясь, даже позволяли себе не только целомудренные возражения и осторожную критику, но и некоторые субтильные вольности, за которыми, впрочем, следовало немедленное заушение, конфискация и закрытие.
В нескромной памяти запечатлелся случай из жизни «Раннего утра».
Владелец газеты и официальный ее редактор Н. Л. Казецкий, человек темпераментный и несдержанный, ни за что не хотел уступить доводам и уговорам передовика и фактически заведующего редакцией, тишайшего и неизменно улыбающегося Э. И. Печерского, который умильно, но настойчиво возражал против напечатания в газете уж очень откровенных в смысле контрреволюции частушек.
— Вот увидите, Николай Львович, газету закроют…
— Ну и закроют! На день раньше, на день позже, — какое это имеет значение?! По крайней мере, пропадать так с музыкой! А что частушки эти будет завтра вся Москва повторять, за это, Эразм Иустинович, я, старый волк, вам головой ручаюсь!..
Печерский только разводил руками и неуверенно улыбался.
— Хотите, может быть, плебисцит устроить? — язвительно предложил Казецкий.
Предложение вызвало дружный хохот всей редакции.
Недаром друзья называли Казецкого самодержцем, а враги самодуром.
Спорить с ним было бессмысленно, и только для Печерского, и то ввиду его особого в газете положения, допускалось иногда, в виде редкого исключения, это всеподданнейше высказанное собственное мнение.
Но Казецкий не сдавался и требовал «вотума».
Никто, разумеется, всерьез этого не принимал, репутация редактора была слишком хорошо известна, но время было сумбурное, оживление нездоровое, и нервы у всех не на шутку взвинчены.
А терять было действительно нечего.
Дамоклов меч, как великолепно выражался балетный хроникер Флееров, давно уже был занесен над всей «пишущей братией».
В конце концов, после недолгого, но веселого замешательства, милейший Муска, а в миру Федор Генрихович Мускатблит, раз в неделю военный обозреватель, а остальные шесть раз в неделю заведующий городской хроникой. загадочно переглянулся с окружавшими его сотрудниками и, быстро подсчитав не столько голоса, сколько красноречивое выражение каждой пары глаз, включая и косившего на один глаз Зурича, — выступил вперед и. блаженно оскалив всю свою худую, еле обтянутую кожей челюсть, так, не заикаясь, и отцедил:
— Вотум наш, Николай Львович, сами видите, вполне ясный и отчетливый, — на чем Господин Великий Новгород порешит, на том и пригороды станут…
Казецкий был доволен или делал вид, что доволен.
Почесал острыми, выхоленными ногтями свою отлично подстриженную жесткую с проседью бородку буланже и приказал Василию Шемякину — так почему-то назывался его лакей и кучер, которого в действительности звали Мишей, — открыть несколько бутылок Абрау-Дюрсо, хранившихся в заповедном шкафу, в знаменитом, устланном персидскими коврами редакторском кабинете, куда вход был строжайше воспрещен и про который московские зоилы говорили: тайны Мадридского двора.
Впрочем, хроникер Флееров, который все знал, уверял, что никаких тайн там нету, а что в кабинете просто происходят очень деловые совещания частной балетной школы, которой Н. Л., сам большой и усердный балетоман, весьма сочувствовал, покровительствовал и поддерживал главным образом — в печати.
Как бы то ни было. Абрау-Дюрсо пришлось чрезвычайно кстати.
Все были в отменном состоянии духа, развеселились по-настоящему, а непременный член редакции, главный метранпаж Михаил Валерьянович, отведя в сторону молодого автора тогдашних частушек, шепнул ему таинственно, скороговоркой:
— Помяните мое слово, газета наша выйдет завтра в последний раз.
Так оно и случилось.
Напрасно бегали к Подбельскому, бывшему члену правления Союза журналистов, а ныне комиссару почт и телеграфов.
Ходили целой депутацией к В. Н. Фриче, бывшему председателю того же Союза, а ныне комиссару Московской коммуны по иностранным делам.
Оба сановника только руками замахали, — отвяжись, нечистая сила!..
Не помогло и вмешательство прославленной балерины, бывшей солистки Его Величества, а в будущем заслуженной народной солистки.
Непроданные номера газеты были конфискованы, матрица Михаила Валерьяновича уничтожена, набор рассыпан, типография реквизирована для нужд «Красного Огонька». а «Раннее утро» закрыто. А из злополучных частушек, которых и сам автор не помнит, удержалась в памяти только одна, и то сказать, вполне безобидная:
Веры истинной оплот
Укрепляет души:
Очень ловко Центрофлот
Держится на суше.
Состав преступления — оскорбление величества — был налицо.
* * *
Впрочем, все это были только присказки, а сказка была впереди.
Погода, климат, выносливость, дух сопротивления — все это портилось.
Улучшались только рессоры и пружины советского режима, механизм участковой милиции, Всероссийская Чрезвычайная Комиссия, отряды китайцев и латышей и всей преторианской гвардии.
Феликс Эдмундович Дзержинский питался одной морковью, иногда свеклою, а трупную падаль только обонял, и тоже нервно почесывал свою мягкую шатеновую бородку, еще сам не зная и не ведая, что у него золотое сердце, которое, спустя недолгий срок, открыл великий сердцевед, Алексей Максимович Горький.
Но вообще говоря, все еще были молоды и не расстреляны, — и Зиновьев, и Каменев, и Рыков, и Бухарин, и Киров, и Троцкий, и Коссиор, и Чубарь.
А Маленкову и Жданову не было и тринадцати годов от роду.
Все было впереди — и лучезарное будущее, и цинга, и голод, и «Двенадцать» Блока; и черный малахитовый мавзолей; и аннибалова клятва братьев писателей над гробом Ленина; и шествие маршалов, маршалов, маршалов; и прорытие каналов, каналов, каналов; «и подвиги, и доблести, и слава»…
А жизнь все-таки продолжалась. И как сказано в «Воскресении» Толстого:
«Как ни старались люди… изуродовать ту землю, на которой они жались; как ни забивали ее камнями, чтобы ничего не росло на ней. как они ни счищали всякую пробивающуюся травку… весна была весною, солнце грело, трава, оживая, росла и зеленела везде, между плитами камней, и березы, тополя, черемуха распускали свои клейкие и пахучие листья… Даже на тюремном дворе был свежий, живительный воздух полей, принесенный ветром в город».
Аллегория, разумеется, была далеко не полная.
Но была тюрьма. И была весна — 18-го года.
Только что арестовали Сытина.
За дерзкую попытку обмануть рабоче-крестьянскую власть и получить продовольственные карточки для певчих церковного хора в своем подмосковном имении.
Посадили в одиночную камеру П. И. Крашенинникова.
За слишком большую предприимчивость по устройству сытинских дел.
И вообще за недавние грехи молодости.
За «Вечерку», — так сокращенно называлась