Письма. Часть 2 - Марина Цветаева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А 8-го днем ему стало хуже и он сказал жене: — Женечка, я умираю, А я как раз вдруг позвонила из загорода, с работы. — «Ему хуже». Я поехала. И он уже был неузнаваем, полусидел, задыхался, часто и мелко дышал, полузакрытые глаза. Увидев меня: — Зачем все пришли? Ничего такого особенного со мной нет. — Но когда я отошла к столу — тихонько позвал. Я подошла. Он стал правой рукой делать ловящие, гладящие движения — ко мне. Я гладила и держала его руку. Жалею, что не поцеловала ее, но не хотелось жеста, ему (весь — сдержанность). После лекарства стал засыпать. (За лекарством ходила я в аптеку, когда он: «Дайте лекарства», а их не признавал, обычно.) В мое отсутствие пришла Валерия (не видела последние 3 месяца). Он ей сказал: — Ведь я еще могу жить, мог бы — у меня еще целое легкое. Удушье? Пройдет! Но от него можно задохнуться — ночью. — Ну, что ты! (Валерия). Проснешься.
Мы ушли, когда он стал дремать. Уходя, я поцеловала его, спросила, не хочет ли он поесть — ответ тот же, что мамин — нет, головой. Передала привет от сына,[898] ушла. Придя позвонила о горячих бутылках и узнала, что скончался. Поехала туда, помогла одевать, причесать, и всю ночь была над ним, и жена. Утром прилегла на час тут же. Похоронили в папиной могиле (папа считается мировым ученым I категории А). Папин гроб цел. Начинается весна на кладбище. Он рядом с мамой — она так его любила. Его девочка (Инна) целую неделю всё: — А где папа, мама? Где папа? Нет папы — папа ушел? — Он в день смерти простился с женой и обеими девочками: дочкой и падчерицей (11 л<ет>),[899] которую очень любил. Тебя вспоминал за несколько дней.
(Все письмо невероятно-мелким почерком, ибо уместилось на открытке. Последнее: Тебя вспоминал… разобрала только сейчас, переписывая, даже не разобрала, потому что разобрать — невозможно, а сразу прочла.)
________
Теперь Вы может быть поймете, дорогая Вера Николаевна, почему мне нужно воскресить весь тот мир — с его истоков.
До свидания, буду ждать с чувством похожим на тоску.
Марина Цветаева
Умоляю этого письма (ни Асиного ни моего) не показывать никому Не надо. — Только Вам. —
<Приписка на отдельном листе:>
Письмо написано давно, только сейчас узнала Ваш адрес от А. Ф. Даманской, которую видала вчера и которая шлет Вам сердечный привет.
МЦ.
12-го авг<уста> 1933 г.
19-го авг<уста> 1933 г.
Clamart (Seine)
10, Rue Lazare Carnot
Дорогая Вера Николаевна,
Самое сердечное и горячее (сердечное и есть горячее! Детская песенка, под которую я росла:
«Kein Feuer keine Kohle
Kann brennen so heiss…»)[900]
— итак, самое сердечное спасибо за такой отклик.
Первое, что я почувствовала, прочтя Ваше письмо: СОЮЗ. Именно этим словом. Второе: что что бы ни было между нами, вокруг нас — это всегда будет на поверхности, всегда слой — льда, под которым живая вода, золы — под которой живой огонь. Это не «поэзия», а самый точный отчет. Третье: что бывшее сильней сущего, а наиболее из бывшего бывшее: детство сильней всего. Корни. Тот «ковш душевной глуби» («О детство! Ковш душевной глуби» — Б. Пастернак), который беру и возьму эпиграфом ко всему тому старопименовскому — тарусскому — трехпрудному, что еще изнутри корней выведу на свет.
Долг. Редкий случай радостного долга. Долг перед домом (лоном). Знаю, что эти же чувства движут и Вами.
Слушайте. Ведь все это кончилось и кончилось навсегда. Домов тех — нет. Деревьев (наши трехпрудные тополя, особенно один, гигант, собственноручно посаженный отцом в день рождение первого и единственного сына) — деревьев — нет. Нас тех — нет. Все сгорело до тла, затонуло до дна. Чту есть — есть внутри: Вас, меня, Аси, еще нескольких. Не смейтесь, но мы ведь, правда — последние могикане. И презрительным коммунистическим «ПЕРЕЖИТКОМ» я горжусь. Я счастлива, что я пережиток, ибо всё это — переживет и меня (и их!).
Поймите меня в моей одинокой позиции (одни мет я считают «большевичкой», другие «монархисткой», третьи — и тем и другим, и все — мимо) — мир идет вперед и должен идти: я же не хочу, не НРАВИТСЯ, я вправе не быть своим собственным современником, ибо, если Гумилев:
— Я вежлив с жизнью современною…
— то я с ней невежлива, не пускаю ее дальше порога, просто с лестницы спускаю. (NB! О лестницах. Обожаю лестницу: идею и вещь, обожаю постепенность превозможения — но самодвижущуюся «современную» презираю, издеваюсь над ней, бью ее и логикой и ногою, когда провожу. А в автомобиле меня укачивает, честное слово. Вся моя физика ве современна: в подъемнике не спущусь за деньги, а подымусь только если не будет простой лестницы — и уж до зарезу нужно. На все седьмые этажи хожу пешком и даже «бежком». Больше, чем «не хочу» — НЕ МОГУ.) А если у меня «свободная речь»-на Руси речь всегда была свободная, особенно у народа, а если у меня «поэтическое своеволие» — на это я и поэт. Всё, что во мне «нового» — было всегда, будет всегда. — Это всё очень простые вещи, но они и здесь и там одинаково не понимаются. — Домой, в Трехпрудный (страна, где понималось — всё). Жажду Вашего ответного листа на мой опросный. «России и Славянства» еще не получила,[901] жду и сражена Вашим великодушием — давать другому свое как материал — сама бы так поступила, но так пишущие не поступают. Очевидно, мы с Вами «непишущие».
Глубоко огорчена смертью Вашего отца: Вашим горем и еще одним уходом. (Мы с Вами должны очень, очень торопиться! Дело — срочное.) Тбк у меня здесь совсем недавно умер мой польский дядя Бернацкий, которого я в первый раз и в последний видела на своем первом парижском вечере, а он всё о нашей с ним Польше знал. К счастью, еще жива его сестра и она кое-что знает — и есть портреты. (О встрече с собой, живой — на портрете моей польской прабабки Гр<афини> Ледуховской — когда-нибудь расскажу. Сходство — до жути!)
Словом, я с головой погружена в весь тот мир. Помните (чудесный) роман Рабиндраната <Тагора> «Дом и Мир»? У меня Дом — Мир!
Дорогая Вера Николаевна, пишите и Вы, давайте в две — в четыре руки — как когда-то играли! (М. б. и сейчас играют, но я в отлучке от рояля вот уже 11 лет, даже видом не вижу.)
— Спасибо за память об Андрее, за то, что так живо вспомнили — и напомнили. Я ведь его подростком не знала, 1902–1906 г. мы с Асей жили за границей. И вдруг из Ваших слов—увидела именно в дверях передней—и это так естественно: всегда ведь либо в гимназию, либо из гимназии… Вы спрашиваете, кто муж Аси? Ася вышла замуж 16-ти л<ет> за Бориса Трухачева, сына воронежского помещика, 18-ти л<ет>. Расстались через два года, даже меньше, а в 1918 г. он погиб в Добровольческой Армии. Второй ее муж и сын от второго мужа оба умерли в 1917 г., стало быть она с двадцати лет одна, со старшим сыном Андрюшей, ныне инженером, а ей еще порядочно до сорока (до-СРОКА!).
А про Валерию Вы знаете? Она после долгой и очень смутной жизни (мы все трудные) — душевно-смутной! — наконец 30-ти лет вышла замуж (м. б. теперь и обвенчалась) за огромного детину-медведя, вроде богатыря, невероятно-заросшего: дремучего! по фамилии Шевлягин,[902] кажется из крестьян. С ним она была уже в 1912 г. — с ним до сих пор. У нее было много детей, все умирали малолетними. Не знаю, выжил ли хоть один У нас с нею были странные отношения: она не выносила моего сходства с матерью (главное, голоса и интонаций). Но мы, вообще, все — волки. Человек она необычайно трудный, прежде всего — для себя. М. б. теперь мы бы с нею и сговорились. Она меня очень любила в детстве. Не переписываемся никогда. М. б. — теперь напишу, тогда передам от Вас привет.
А жутко — влюбленный Иловайский! (то, о чем Вы пишете). Вроде влюбленного памятника. Сколько жути в том мире!
________
До свидания. Жду. И письма и встречи — когда-нибудь. Вы зимою будете в Париже? Тогда — мне — целый вечер, а если можно и два. Без свидетелей. Да? Обнимаю.
МЦ.
<Приписки на полях:>
Рада, что Вам понравился Волошин.[903] У меня много такого. Ваш отзыв из всех отзывов — для меня самый радостный.
Сердечный привет от мужа, он тоже Вас помнит — тогда.
21-го авг<уста> 1933 г.
Clamart (Seine)
10, Rue Lazare Carnot
Дорогая Вера Николаевна,
Рукопись «Дедушка Иловайский» ушла в 11 ч. утра в далекие страны,[904] а в 111/2 ч. — Ваше письмо, которому я столько же обрадовалась, сколько ужаснулась — особенно сгоряча. Дело в том, что у меня Д<митрий> И<ванович> встает в 6 ч. утра (слава Богу, что не в 5 ч. — как казалось… и хотелось!), а у Вас, т. е. на самом деле — в 10 ч. Еще: у меня он ест в день одно яйцо и три черносливины (рассказ Андрея, у них жившего и потом часто гостившего), а оказывается — болезнь почек, значит и одного-то своего (моего!) яйца не ел. Что бы мне — овсянку!!! Но яйцо помнила твердо, равно как раннее вставание. Третье: у меня А<лександра> А<лександровна> выходит хуже Д<митрия> И<вановича> (который у меня, должно быть, выходит настолько если не «хорошим» — так сильным, что Милюков не захотел) — выходит и суше и жестче и, вообще, отталкивающе, тогда как дед — загадочен. Но это уже дело оценки: бывали «тираны» и похуже Иловайского, и именно у этих тиранов бывали либо ангелоподобные (Св<ятая> Елизавета,[905] чудо с розами), либо неукротимо-жизнерадостные жены. У меня А<лександра> А<лександровна> выходит немножко… монстром. (Не словесно, а некое, вокруг слов, веяние: ничего не сказала — и все.)