Новый Мир ( № 5 2011) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
НО ТЫ ОСТАНЬСЯ ТВЕРД…
А л е к с а н д р С т е с и н. Часы приема. М., “Русский Гулливер”, “Центр современной литературы”, 2010, 80 стр.
Вечный источник поэзии — непостижимость мира. Потому я приравниваю поэзию к религии. Сила конкретной поэтической работы прямо пропорциональна силе переживания этой тайны и чувству ошеломительности жизни.
Каждый поэт в своем противостоянии хаосу словаря занимается сотворением мира. Стихотворение — обряд, воссоздающий порядок. “Воссоздающий” — не значит ли это, что поэту ведом некий образец порядка? Не всегда, но в “часы приема” — ведом.
“Часы приема” — так называется первый изданный в России сборник поэта Александра Стесина. Мгновенная ассоциация с белоснежным врачебным кабинетом, в котором царит порядок, не случайна. Поскольку поэт — не профессия, врач — единственная профессия Александра.
Чистота, точность, опрятность, зрение, интуиция, решительность, напряженная ответственность, которая в сочетании с безукоризненными знаниями дает свободу, — вот далеко не полный перечень качеств, роднящих поэта и врача.
Есть и более существенное сходство, оно же — различие. Поэт и врач сразу, без предисловий, имеют дело с пограничной ситуацией — с жизнью и смертью. Разница в том, что врач не вправе предаваться метафизическим размышлениям, а поэт только этим и занимается. При всем при том будем помнить пушкинский рецепт: “... но ты останься тверд, спокоен и угрюм ”. Третье прилагательное в устах совсем не угрюмого Пушкина звучит странновато, но первые два безупречны.
Мне кажется, что вышеуказанное сочетание качеств, которое для краткости можно назвать “лед и пламень”, очень плодотворно, и я нахожу его в лучших вещах Александра Стесина. Прежде чем привести наглядный пример, вспомню строки еще одного классика: “Мы любим все — и жар холодных числ, / И дар божественных видений...”
Вот как это у Стесина:
...моя жизнь и смерть моя, двинут в путь,
чтоб внезапно встретиться в точке Икс,
где течет-не движется ровный Стикс.
Герой стихотворения сравнивает свой ужас со школьным ужасом у доски, когда не знаешь решения и оглядываешься на класс, ожидая помощи. Концовка:
И уже задача, как сон, видна,
и уже судачат клаксоны, на
полных v сближаясь — s, t дробя,
и уже не знаешь, что нет тебя.
Бывают и не столь трагические встречи. Например, в памяти. Память — одна из наиболее удачных встреч жизни и смерти. Если она пристальна и страстна (пристрастна!), она способна воистину вернуть к жизни, то есть воскресить, как это произошло однажды в истории.
Это так из яичницы желтый глаз
вытекает на сковороде.
Это просто конфорочный вспыхнул газ.
В умывальнике, в ржавой воде
две руки отразились и мыла запас.
Или велосипедный сверчок
умолкает в прихожей, и в тишь, как в паз,
попадает замочный щелчок.
Это кто-то выходит из темноты,
в коридорно-квартирном аду
жмется к стенке с эстампом гогеновским: “Ты
хочешь, чтоб я ушла — я уйду”.
Это чувств пятерней в промежутке одном
шарит время, в дому, где нас нет,
гаснет свет. И чернеет к весне за окном
хрусткой яблочной мякотью снег,
будто скоро займет этот номер пустой
кто-то новый, с двери сняв печать,
и начнется с постскриптума рифмы простой
все, что поздно сначала начать.
Есть в этом стихотворении прозаические стройность и любовь к яркой выпуклой детали. Мне нравится, что сегодня, когда обязательной принадлежностью стишков стала намеренная неграмотность (а то и врожденная безграмотность), выдающая себя за живость и свободу, Александр Стесин придерживается классических образцов. (Пусть Пушкин уверял: “...Без грамматической ошибки / Я русской речи не люблю”, но говорилось это с улыбкой, говорилось человеком грамотным, который умел ценить “высокое косноязычье”, но был бесконечно далек от того, чтобы его культивировать.) В этих стихах присутствует еще одна особенность поэзии Стесина — лаконичное и как бы мимоходное включение в текст прямой речи, а между тем на фоне примелькавшейся гогеновской картинки, прикнопленной в коридоре, происходит драматический взрыв — “Ты / хочешь, чтоб я ушла — я уйду”. Благодаря спокойной повествовательной дисциплине это не выглядит истерично, житейская драма остается за кадром, где ей и место. Я уверен, что в этой сдержанности сказывается знакомство Александра с англоязычной поэзией, в частности с поэзией Фроста.
В сборнике есть стихотворение, почти целиком состоящее из диалога. Замечательно, что действие происходит в приемном покое. Часы приема.
Она говорит: “Тяжело, а ему тяжелей”,
говоря о муже. Они — в ожиданье врача
в онкологической клинике. “Пожалей
нас”, причитает. И медсестра, ворча,
приносит ему подушку, питье, журнал...
Жизнь и ее невидимая сторона — смерть — не расстаются друг с другом на протяжении всей книги. Первое же стихотворение посвящено памяти американского поэта Роберта Крили. Оно заканчивается примечательно: “Смерть, как имя в начале строки — / нарицательное, но с заглавной”, — примечательно, потому что кратко и умно: смерть требует к себе уважительного, собственного (личного) отношения, каким бы именем нарицательным она ни была. Так у Эмили Дикинсон время, природа, небо обретают заглавную букву, потому что они — ее поэтическая собственность.
Александр учился у Крили в университете Баффало и рассказывает, что тот часто цитировал известный лозунг Уильяма Карлоса Уильямса “No ideas but in things”, то есть никаких идей, кроме того, что осязаемо. “Думается, — говорит Стесин, — в отличие от самого Уильямса, Крили имел в виду не столько осязаемость посредством подробностей (перечислений), сколько осязаемость самой речи, ее тщательно выверенной и абсолютно подлинной фактуры”.
Последнее стихотворение в “Часах приема” называется “Присутствие” и гармонично замыкает композицию сборника.
Непрерывность
жизни, не иссякшей до сих пор,
как в посуду жидкость, набери в нас
и комком гортанным закупорь.
Опыт называнья, выбор тем из
личного пространства, все дела...
В смысле, что поэзия, как термос, —
вещь для удержания тепла.
В этих строках есть, на мой взгляд, некоторая неуклюжесть, но техника — дело наживное, а то самое осязание, которое “подает” вещь, — это дар, и он налицо. Н. М. Бахтин писал: “Тысячелетиями мы оттесняли и заглушали в себе самое древнее, самое земное из наших чувств — осязание. <…> и осязание сохранило всю свою девственную цельность и чистоту. Только оно — в те редкие моменты, когда оно действительно в нас оживает, — реально приобщает нас к вещам”.
Я сказал “неуклюжесть”, но кто знает, не является ли она иногда залогом запоминаемости строк. “Снег на колокол падает, не раздается звон” — не слишко ловко это “не раздается звон”, но картина — какая-то церковь в Гарлеме и тишина — явлена. Есть и бесспорно явленный “этот нищий, к груди / прижимающий мокрого пса, точно грелку живую”, и неопровержимая и остроумная “книга”:
...за окном
лишь талый снег прочелся, сумрак талый,
подчеркнутый дорожным полотном.
И физкультурник, что бежит под плеер
с такою верой в жизнь и правоту,
как будто лейкопластырем заклеил
навеки ахиллесову пяту.
Приверженность Александра Стесина к классическим образцам выражается прежде всего не в формальном, а в содержательном — в неотступном внимании к вечным вопросам бытия. Художническая зрелость проявляет себя по-разному, в частности, в умении “решать” эти вопросы не в лоб. “Помню побочное...” — так начинает Стесин одну из своих лирико-драматических вещей. Каким-то интуитивным периферийным зрением герои стихотворения видят, что жизнь вместе не получится, хотя вот она, синица, в руке. И тут следует афористическое: