Каин: Антигерой или герой нашего времени? - Валерий Замыслов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Откуда же появилось название Дорогомилово? Старожилы Москвы отвечали так: ямщики, возившие горожан по Можайской дороге, говорили: «Берем за провоз дорого, зато мчим быстро. Дорого да мило» — отсюда и пошло Дорогомилово[162].
Ямщики были богато наделены пашнями, сенокосами и другими угодьями.
В конце слободы стояла деревянная приходская церковь Богоявления с несколькими дворами притча.
Смоленская дорога была весьма оживленной, но в ХУ111 веке (во времена Ивана Каина), в связи с перенесением столицы в Петербург, оживление на Смоленской дороге значительно уменьшилось, хотя ямщики продолжали нести свою службу и возить почту…
Иван шел по слободе и беспокоился: дома ли Силантий Курочкин, не умчал ли в какой-нибудь город? В крайнем случае, соседи что-то скажут…
А вот безупречным ли будет его представление ямщику? В первую встречу с Силантием он так и не сказался ни о своем деле, ни о том, откуда взялся. Вот и, слава Богу! Силантий знает лишь его имя.
Явится он в дом ямщика под видом купца: дело настолько привычное, что Иван запросто мог заняться любым торговым делом. Явится, будто, из Смоленска, ибо надумал пожить в Москве, где для торговли — большой размах.
Первые же месяцы он займется возведением доброй избы, куда затем приведет пригожую жену, от которой народит много детей, а первенца назовет Ваняткой. Жить будет покойно и благонравно, беря пример с ярославского купца Светешникова. Большую часть своей добычи он передаст в какой-нибудь из бедных храмов, и в том храме станет замаливать свои смертные грехи.
Никто не должен изведать его прошлое, а посему никто не должен узнать в нем Каина. Для этого он сбрил бороду и усы, кафтан и сюртук сменил на немецкое платье, как это подобало носить купцам со времен Петра, и натянул на голову белый, напудренный парик, который и вовсе до неузнаваемости поменял внешность Каина.
А вот и ямщичья изба Силантия Курочкина. Иван хмыкнул: окна обряжены новыми резными наличниками, из крыши торчит каменная труба (раньше изба топилась по-черному), а на коньке гордо высился резной петух. Появилась в избе и повалуша[163].
«Уж не женился ли Савелий? Ребятню завел. Тогда все пропало. Придется подыскивать другое место».
На всякий случай постучал в дверь. Никто не отозвался, хотя дверь была заперта изнутри.
«Замок не висит, значит, не в отъезде. Не спит ли. Час-то послеобеденный».
Постучал в оконце более настойчиво, и, наконец, услышал, как через сени кто-то неторопливо идет к дверям.
— Кого принесла, нелегкая?
Слава Богу, голос Силантия — сонный, густой, с позевотой.
Ямщик открыл дверь, не дождавшись ответа. Увидев человека в немецкой шляпе, из-под которой струился белыми локонами парик, коротком немецком платье, в иноземных штанах и сапогах, ямщик озадаченно крякнул, а потом настороженно спросил:
— Что вам угодно, любезный?
— Не признал, Силантий? — улыбнулся Каин.
Ямщик развел руками.
— В глаза не видывал, любезный. Ныне с бритым лицом и в такой одежке немало богатых людей ходит. И бывшие бояре и купцы. Не бывало у меня таких знакомых.
— Да ведь мы с тобой за одним столом сидели. Вначале квасом меня угостил, а затем щами потчевал.
— Щами?.. Припоминаю… Но то был Иван.
— Так я и есть Иван. Иван Потапович Головкин, купец смоленский.
— Вона…А тогда был в мужичьей одежке. Ныне же, прости Господи, лицо опоганил и онемечился… Да как же ты, Иван Потапыч, в Смоленске очутился?
— Долгий сказ, Силантий. Я, гляжу, ты разбогател. Избу не узнать. Аль молодуху привел?
— Заходи в дом, Иван Потапыч, коль стучался.
Лицо ямщика оставалось озабоченным до тех пор, пока Иван, скинув верхнее платье и оставшись в камзоле, не поведал ему свою историю.
— Встречался я с тобой в прошлый раз летом, но сам я не москвич. Прибыл в город младшим приказчиком, со своим купцом Григорием Куземкиным, кой привез князю Голицыну целую подводу изразцов, коими Смоленск с давних пор славится. Купца-то князь к себе позвал, а я сюртучишко сбросил — жарынь — и пошел Москву глянуть. Пить захотелось, вот в твоем доме и оказался. Затем вернулся с купцом в Смоленск. Шустрым был. Подфартило, выбился в старшие приказчики, а полгода назад Григорй Куземкин Богу душу отдал. Перед своей кончиной завещание написал. Все надеялись, что он свои капиталы сыну отпишет, а сын, который год из кабаков не вылезал. Отписал ему четверть капитала, другую четверть супруге, коя в торговле ни бельмеса не смыслит, а половину — мне, чего я и ожидать не мог. Приказал дело его продолжать. Вот таким Макаром я в купцы выбился.
— Вона, — вновь протянул Савелий. — А пошто так онемечился? Мог бы за бороду и пошлину заплатить.
— Смоленск, брат, не Москва, вблизи иноземца стоит, а посему иноземные торговые люди в первую очередь с теми купцами сделки заключают, кои в немецкой сряде ходят. К ним-де доверие больше, вот и пришлось онемечиться. Сам же говорил, что и на Москве многие богачи в немецком платье щеголяют и бороды бреют.
— И не только богачи. Царь Петр указал брить бороду и усы всему народу, а кто не желал басурманином ходить, тот огромную пошлину отваливал. Даже с мужиков брали две деньги при проезде через городские ворота. Тьфу! Народ не возлюбил Петра, а он шел напродир, опоганивая Русь. Даже святейшего патриарха не послушал, когда тот объявил брадобритие злодейским намерением, мерзостью, безобразием и смертным грехом, ведущим к отказу от христианских таинств и запрету входить в церковь. А сколь ремесленного люда пострадало, кои шили русскую одежу? Царь-то приказал носить верхние кафтаны по подвязку, а исподнее короче верхних тем же подобием. Ты тогда еще мальцом был, а я нагляделся, как слуги Петра врывались с ножницами к мастеровым и отрезали рукава и полы кафтанов. Тех же, кто продолжал делать запрещенное платье, ждало суровое наказание. У них забирали все пожитки, а самих ссылали на каторгу. Руганью и плачем исходила вся Москва. Прежние государи по монастырям ездили да Богу молились, а нынешний государь из Кокуя[164] не вылезал. А кто табак заставил всех курить, кто патриарха с престола изгнал и церковные колокола со звонниц сбросил, дабы из них пушки лить? Царь Петр — Антихрист! Всю Рассею матушку измордовал[165].
— Буде, Силантий, — остановил ямщика Каин. Ему не хотелось хулить Петра, ибо он явился в Москву купцом, а купцу царя оговаривать не полагалось.
— Ныне, чу, указы царя Петра не так уж и крепки, хотя вижу у тебя на кафтане бородовой знак.
— А куда денешься, Иван Потапыч? Пришлось за бороду шестьдесят рублей уплатить, копье им в брюхо!
— Велика пошлина с ямщика, велика.
— Сумасшедшие деньги, а все потому, что я к почтовому ведомству приписан. Наберись таких деньжищ.
— Зато и льготы немалые, Силантий.
— Это как посмотреть. Богато наделили нас пашнями, сенокосными и другими угодьями, освободили от всех повинностей, установили поверстную таксу — по деньге за версту. Кажись, жить можно безбедно. Пока ты, Иван Потапыч, в Смоленске пребывал, я избу свою принарядил, но все это было до той поры, пока ямское ведомство не взял в свои руки друг Бирона, вице-канцлер Остерман. Жуткий человек. Такса уменьшилась почти втрое, да и угодья нам изрядно урезали. Ямщики чуть до бунта не дошли, а новую императрицу жалобами завалили. Слава Богу, матушка Елизавета Петровна Остермана выслала на вечное заточение в Сибирь и вновь стала к ямщикам благоволить. На ямах[166] лошадей приказала добавить. Дай Бог ей доброго здравия.
— По столу вижу стряпню соседки. Муж не серчает?
— А чего ему серчать? Бабу его не трогаю, а соседу каждый месяц рубль даю. Мужик добрый, безобидный.
— Бабу не трогаешь? Да ты мужик — хоть куда. Неужели без бабьей утехи живешь?
Осушив очередной стаканчик, Силантий лукаво блеснул карими глазами.
— Есть одна вдовушка на Мясницкой. Как-то подвез ее. Дорогой разговорились, в дом свой пригласила, пирогами попотчевала. Ну а потом сам ведаешь. Баба еще в соку, да и я еще не старик. Сладили, дело не хитрое. Сам-то не женился? Кажись, самая пора.
— Твоя правда, Силантий, есть такая мыслишка, да только, прежде всего, дом хочу возвести, уж потом добрую хозяйку сыскивать. Пока же суть да дело, хотел к тебе на постой напроситься. Деньгой не обижу.
— Какой разговор, Иван Потапыч? Живи, сколь душе угодно. Будешь у меня избу оберегать, ни полушки не возьму. Я, ить, редко дома бываю. Теперь аж до Петербурга почту вожу. Маята! Дороги — хуже некуда. Почитай, две недели до столицы добираешься, да обратно с указами да казенными бумагами две. Неделю отдохнул — и вновь в тяжкий путь, зато прогонные в двойном размере. Но когда домой прибудешь и пластом на кровать ляпнешься — никаким деньгам не рад. Такое, Иван Потапыч, изнеможение, что в башке одна мысль — бросить ко всем чертям ямщичью службу. А пару дней отлежишься — и к вдовушке на усладу. Вот где истинное блаженство.