Книга прощания - Станислав Рассадин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Хочешь, завтра в «Известиях» будут напечатаны стихи, которые я посвятил тебе?
…Незадолго до этого он отнес свои стихи в «Известия», два стихотворения взяли…
Отец позвонил в редакцию:
– Назовите стихотворение «Светлана».
На следующий день газета вышла со стихотворением «Светлана»…
Очень красивые стихи. Случайность, но имя девушки совпало с именем дочери Сталина».
Еще большая случайность, что номер газеты как раз подоспел к дню рождения Светланы Иосифовны.
«Через несколько дней, – повествует сын, – отца вызвали в ЦК ВКП(б) к ответственному товарищу Динамову.
– Товарищу Сталину понравились ваши стихи, – сказал Динамов. – Он просил меня встретиться с вами и поинтересоваться условиями, в которых вы живете».
В самом деле: можно ли продолжать писать такие стихи, живя, как прочие, в коммуналке?
«Через три года – орден Ленина».
Отдаю должное Андрею Сергеевичу Кончаловскому, сообщившему, что его бабушка Ольга Васильевна, дочь великого Сурикова, сказала, узнав об ордене: «Это конец. Это катастрофа», но вообще-то есть и другая версия, достоверно (что, понятно, не гарантирует достоверности ее самой) переданная мне со слов Юлиана Семенова, одно время – члена михалковской семьи. Будто бы молодой С. В. пробился на прием к самому Бухарину, тогда редактору «Известий». Будто бы тот замахал руками: не ко мне, не ко мне, в отдел литературы! Будто бы визитер не смутился: вы заметили, как называется стихотворение? Вы помните, чей завтра день рождения?… А Бухарину, недавнему «Бухарчику», было самое время попробовать вновь заслужить благоволение «Кобы».
Бухарчику, как знаем, не помогло.
Конечно, непросто поверить в цепочку случайностей, как и в полную искренность утверждения, будто «в советское время литература кризис не переживала», если ж «отдельных писателей не всегда печатали», то «потом премии давали» (то же интервью). Но с другой стороны, и простодушие тут особого, феноменального рода, и цельность, пронесенная через всю жизнь, тоже феноменальна.
Так что давайте все же экспериментально поверим – в искренность, в простодушие, в цельность; доверию может способствовать даже отсутствие логики… Хотя почему «даже»? Что ж это за простодушие с выверенной логикой? Так что не более чем улыбнемся, когда в книге «Я был советским писателем» Михалков, сурово сказав об «угодничестве», окружавшем и развращавшем престарелого Брежнева, может предварить свое осуждение воспоминанием:
«Как-то, вернувшись из Софии, где проходила детская Ассамблея, я привез Брежневу медаль участника этого детского праздника и, будучи у него на приеме, вручил ему этот памятный знак».
Без иронии (честное слово, так!) – талант, пусть особого рода. С одной стороны, учел страсть генсека к «памятным знакам», позаботился угодить этой страсти. С другой, что по-своему особо приятно, угодил в форме неназойливой шутки: ведь не повесит же тот милую детскую побрякушку рядом с орденами… Уж там не знаю: Победы, Ленина, Льва и Солнца? Возникает атмосфера домашности, для обоих – приятной и лестной: поэт понимает генсека, генсек понимает поэта; из гениальной строчки гениального царедворца Державина: «…И истину царям с улыбкой говорить» изымается пустячок: «истина»; «улыбка» как знак допущенности остается.
Нет, Михалков, пожалуй, даже к чести его (в отличие, например, от эстрадника Хазанова, превратившего в скетч историю о своем выступлении на брежневском дне рождения, – тогда небось не хихикал), не сводит счетов с сильными мира того, приближенностью к коим так дорожил (исключение – Горбачев, что понятно). И ежели его воспоминания о былом не всегда выдерживают испытания фактами, то тут, помимо сознательного желания кое-что утаить и кое-что приукрасить, и еще нечто. Своего рода преображение естественного детского эгоцентризма – такого, какой являет ребенок из книги Чуковского «От двух до пяти» (к слову: на редкость недооцененной как труд по человеческой психологии – далеко не только детской. Сам К. И. писал мне, благодаря за «глубокое проникновение»: «Для большинства читателей она исчерпывается словами «Я намакаронился», – то есть воспринимается как сборник забавных младенческих неологизмов и анекдотиков). Этот малыш-солипсист говорит угрожающе: «Сейчас темно сделаю!» – и закрывает глаза, уверенный, что вместе с ним и весь мир погружается во тьму.
С возрастом – человека, а может быть, и человечества – опыт, казалось бы, должен объяснять самоуверенную наивность такого эгоцентризма, но он, напротив, тратится на то, чтобы обосновать независимость от реальности, от ее причинно-следственных, в том числе нравственных, связей. И вот в данном, конкретном случае в сознании умного, понаторевшего Сергея Владимировича Михалкова возникает уверенность – почти наивная и оттого почти обаятельная: это они, кошмарный (не для него) Сталин, взбалмошный Хрущев, жлобоватый Брежнев, «делали темно». А ему оставалось только жить по ими установленным, повременно, поочередно меняющимся правилам. Как же иначе?…
Поэтому если теперь приходится признавать очевидное: «Мне сегодня неловко за многие «пассажи» в моих публичных выступлениях того «застойного» времени», то тут же следует прибавление, по видимости опять же наивное: «Надеюсь, что делю эту неловкость со многими товарищами по работе в Союзе писателей, в Комитете по Ленинским премиям, в Министерстве культуры СССР».
Надеюсь! Понимать ли, что это надежда и на участие товарищей в покаянии? Или она на то, что все поголовно в дерьме? Как-никак «шел не один, а со многими вместе».
Как бы то ни было, чтб замечательно? Что – по-своему, по-михалковски – очень умно? То, что если некто из злоязычных процитирует из «Дракона»: «-…Я лично ни в чем не виноват. Меня так учили. – Всех учили. Но зачем ты оказался первым учеником, скотина такая?», то Сергей Владимирович имеет полное право ответить следующим образом. Коллега Шварц изобразил персонажа, вконец перетрусившего, который, ради спасения собственной шкуры, готов отречься и от Дракона, своего былого хозяина, и от всей своей жизни. В то время как я, признавая свои ошибки – совершенные, правда, «со многими вместе», – и не думаю стыдиться прожитой жизни. «Я служил государству. У нас же было государство: работали честные ученые, честные преподаватели, честные военные, честные писатели. Вся лучшая русская литература XX века создана в советское время… Настоящие писатели писали то, что хотели писать. Вот я хотел писать пьесы, и никто меня не останавливал. И меня награждали. И других награждали».
Словом: «Я был советским писателем». Смело мог бы добавить: был и остался, и, хотя не всякое постоянство заслуживает уважения, это воспринимаешь, по крайней мере, с пониманием.
Вдобавок и с любопытством, ибо сама-то феноменальность михалковского феномена – в тех условиях, при которых подобная (если только точно такая сыщется у кого- то еще) цельность осталась цельностью. Вернее, даже стала ею – в степени самой что ни на есть наивысшей.
В «Дневнике» Юрия Нагибина есть запись за октябрь 1983 года – поры, когда Андрей Михалков-Кончаловский еще собирался ставить фильм о Рахманинове по нагибинскому сценарию, но уже избрал участь полуэмигранта. Интригам вокруг этой нетривиальной для тех лет ситуации запись и посвящена:
«…Странный звонок Сергея Михалкова. Смысл звонка в том, чтобы я канителил как можно дольше со сценарием. Видимо, тянуть надо около двух лет, чтобы его успели переизбрать на съезде писателей. С сыном-беглецом он провалится, с сыном, работающим над новым фильмом, да еще о Рахманинове, – спокойно пройдет».
И т. д. – впрочем, сдается, прожженный Нагибин недооценил тактически-стратегической мудрости главы клана, соблюдающего семейные интересы. Очевидец рассказывал: однажды, когда младший из Михалковых, Никита, поставил не угодивший начальству фильм (и такое было, представьте), отец также выступил с резкой идеологической критикой. А когда некто наивный – не в духе С. В., а действительно по-дурацки – спросил его, как же, мол, так, то получил внятный ответ:
– Пока я в п-порядке, и Никита будет в п-порядке… Так вот, о нагибинской записи, которая мне вообще кажется подобием притчи – или хотя бы моделью той ситуации, которую для себя обжил-обустроил Сергей Владимирович Михалков.
В общем, Нагибин ответно звонит и сообщает о благоприятном решении мосфильмовского начальства – «дать Андрону постановку без всяких предварительных условий». Но: «Реакция «папы Шульца» (кто сейчас помнит давний хит, французский фильм «Бабетта идет на войну» с Брижитт Бардо и «папу», зловеще-гротескного гестаповца? – Ст. Р.)… была непонятна. Он стал разговаривать, как пьяный конюх, с матом – в адрес шалуна-сына, его парижской семьи и т. д. Это было совсем не похоже на первый – сдержанный и любезный – разговор. Алла догадалась потом, что все это предназначалось для других ушей, ведь я звонил к нему на дом. Мат выражал его гражданский пафос и вместе – давал выход восторгу. «Пусть ставит настоящий фильм, мать его, а не всякое говно! Что он там навалял, в рот его так, какую-то видовуху сраную. Хватит дурить, работать пора. Не мальчик, в нос, в глаз, в зад, в ухо его!…» Это все о блудном сыне».