Мужское-женское, или Третий роман - Ольга Новикова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Дельце у нас наклевывается общее, кажется? – Неслышно подошедший Макар взял Нерлина под локоть и повлек его к окну.
Бесцеремонно по отношению к Клаве поступил. На правах друга с большим стажем, наверное, – она тут же мысленно оправдала его, но ссадинка осталась. Поцарапала не неучтивость Макара, а обрыв невидимой другим связи, что возникла между ней и Нерлиным. Который, наверно, ничего и не заметил?
Наконец броуновское движение присутствующих персон и персонок сменилось статической картиной. Все уставились на посла, вошедшего не из парадных, а из боковых дверей и позвавшего к трапезе. У входа в столовую официант приближал к лицу каждого поднос, на котором вокруг овала, повторяющего контур столешницы, лежали карточки с именами гостей и хозяев. Клава сообразила, что так помогают найти свое место за большим столом, но хватательный инстинкт сработал, и она взялась за свою картонку. Привыкший к этому официант необидно остановил ее руку – схему-то нарушать нельзя.
Нерлина посадили справа от жены посла (вульгарно обозвать ее «послихой» даже про себя язык не поворачивался – так та была эстетически оформлена и доброжелательна), Клаву – по левую руку сидящего слева от посольши (так изящнее?) правоведа из Сорбонны (самая неудобная диспозиция для восстановления разговорной связи с Нерлиным). Тосты-речи, еда с незнакомыми названиями и вкусовыми ощущениями… Неуютно было оттого, что за спиной правоведа и почти вплотную к Клаве, без тарелок-рюмок, сидел его переводчик – ну как жевать при человеке, которого не кормят? Буквально кусок в горло не лез от такого недемократизма, хоть и неизбежного: с набитым ртом не напереводишься.
Ужин закончился, и всех позвали в залу с креслами, диванами и письменным двухтумбовым столом, на котором не с боков, а по центру были расставлены фотографии в серебряных рамках, семейные (посольша с детьми, с мужем и без) и служебные (посол вручает верительные грамоты Ельцину, встречается с научно-культурной элитой – Клава разглядела черные очки Нерлина на одном групповом снимке). Теперь официанты разносили кофе-чай с разными ликерами. Посол, переходя от одного гостя к другому, застрял возле Клавы: они оба с азартным удовольствием вспоминали Цюрих, Швейцарию, где будущий дипломат провел школьные годы, а у Клавы это была ее первая заграница.
«Не обманывайтесь любезностью и вниманием посла – они ничего не стоят», – предупредил, прощаясь, приятель-атташе. Клава подумала, что в двоичной системе (есть материально выраженный прок – или же нет его) он прав, но куда деть окрыленность, ощущение собственной женской привлекательности, которое искушенный и сдержанный мужчина (да еще главный на этом ристалище) подтвердил и подпитал своим открыто продемонстрированным вниманием… Как смешны, жалко смешны женщины, раз и навсегда убедившие себя, что они красавицы, и записавшие всех, кто этого не признает, в армию либо дураков, либо своих врагов. Полчище это со временем, переубедить которое женской логике не под силу, вырастает до немыслимых размеров и уже совсем не ценит такой трофей, как внимание бывшей красавицы.
Но все эти воспоминания, все эти метания памяти в поисках причины (причины насилия и причины подчинения) – слишком маленькая прогалина в небе, затянутом грозовыми тучами. Спрятаться от стихии… Подбитый зверь бессознательно ползет в свою берлогу, так и Клава после стыдного (может статься, и убийственного) унижения сомнамбулически пересела в метро на свою линию, на своей станции пошла к правильному выходу (первый вагон от центра), в подземном переходе повернула направо, по левой лестнице выбралась на уже темный бульвар, дошагала до своего – не перепутала! – подъезда (они все такие одинаковые тогда были у трех семнадцатиэтажек их безымянного проулка) и очутилась дома. Будь она настоящей, стопроцентной женщиной (у таких витальная сила любую ситуацию вгоняет в свой угол зрения: я – хорошая, а он, она, они – плохие), то еще по пути к дому открестилась бы от приключившейся мерзости юридическим термином «изнасилование» и спихнула бы моральную тяжесть со своих плеч. Обычно такое выкладывают ближайшей подруге (разрушительные последствия чего со всеми мыслимыми, а чаще всего немыслимыми, фантастическими поворотами и идиотически-глупыми подробностями инвентаризованы в романах и разыграны в мыльных операх), но Клавиным-то конфидентом был только Костя – всегда, с тех пор как они вместе. Он – выдержит? С эгоизмом, по-детски не осознаваемым, она даже не подумала, что случившееся касается их обоих, мужчины и женщины. Да и откуда взяться таким мыслям: ведь природная связь между ней и Костей ни разу не только не рвалась, но даже и не натягивалась – с чего бы задумываться, а тем более сомневаться в ее крепости и надежности?
Рассказать все Косте?.. Но каково ему будет жить с этим знанием в одном профессиональном мирке с Макаром? Куда деться? В узкой сферке, в давке аудиторского бизнеса им вдвоем не разминуться… Для Макара же карьера – стержень, главный вкус его бытия, он заранее встанет в бойцовскую позу и победит партнера-соперника (у него именно так, каждый ближний двулик), и от натуги не вспотеет – целеустремленность с легкостью берет верх над широтой на коротком отрезке времени, именуемом физической жизнью человека (о вечной жизни души тут и помина нет).
Рассуждай – не рассуждай… Ничего Косте не рассказывать (именно «не рассказывать», слова «не признаваться» или «скрывать» огрубят, опошлят и без того паршивую ситуацию и, главное, будут неправдой) – к этому приговорила себя Клава, как только за ней захлопнулась дверь Макарова подъезда, и теперь ее ум работал вхолостую – никакие самые неожиданные, самые убедительные доводы не изменят уже ничего.
В одиночку нужно выбираться из житейского ада, и карабкаться приходится как можно скорее, пока эмоции не столкнули жертву в метафизический ад, выдуманный. Настоящий ад – это когда кто-то близкий умер, ведь небезразличная тебе смерть, даже сам страх такой смерти приоткрывают страдающему возможность физически, чувственно ощутить присутствие невидимого мира. Со своей смертью человек тоже остается один на один, но все-таки, если держать умирающего за руку, то хотя бы на мгновение (кто знает, сколько оно продлится!) можно пересилить тягу бесспорного – для нас, христиан, – зла.
Вот и нашлось, за что зацепиться, чтоб не ухнуть в пропасть. Ради Кости перетерпеть. Уже терпела, когда целую ночь извивалась на больничной кушетке, ища позу, которая поможет переносить пытку родовых схваток, и обрела – молитвенную: на коленях, лоб упирается в жесткость лежанки, в пятки – попа (не душа еще, не душа), а губы бормочут домодельную молитву-обещание: «Ради тебя вынесу, не умру, и еще рожу пятерых мальчиков-девочек». (Обещалось с разбегу, от безответственной ситуативной щедрости… Тот, кто слышал, потом не напомнил – так и трясутся они над единственной дочкой.) Но то была телесная боль, разве ж сравнить ее с теперешней, от которой мозжит каждую жилку, хоть лоб в кровь расшиби – не утихает ни на секунду.
Поворот Клавиного ключа Костя не услышал – за закрытой дверью своего кабинета он сосредоточился перед раскрытым сундучком ноутбука в состоянии «жареный петух клюет», то есть когда текст обещано сдать еще вчера. Самый привычный (эгоистический, если уж честно) способ сконцентрировать энергию – работодателя, окружающих и свою. Прервался, когда его нервная, с большим стажем язва запросила привычной ласки (бутерброда и чашку свежезаваренного некрепкого дарджилинга, например), и по пути на кухню через дверное матовое стекло заметил беззвучное мерцание телеэкрана в Клавиной комнате. (Хм, Клавиной! Кроме персонального, ее собственного письменного стола – все общее: и кровать двуспальная, и единственные удобные седалища – два кресла мягких, и сама хозяйка, магнит попритягательней простейших удобств.) Жена сидит на своем ложе, мокрые волосы наплакали целое пятно на ночную рубашку – влажная ткань облепила грудь. Присмотрелся. Почему-то ничего не делает, даже не вяжет, как обычно.
– Что, совсем довели? – спросил он походя, по привычке давая знак, что они вместе. Хотя он и очень занят. – Учись сопротивляться. Нельзя же все время позволять себя насиловать…
Рефлекторные слова с банальной метафорой, употреблявшейся столько раз, что буквальный смысл ее, казалось бы, давно затерт, уничтожен. И вдруг…
– Это ты, ты мне советуешь?! – вскрикнула Клава. Успела все-таки спрыгнуть с материка их общей двадцатилетней жизни (чтобы эмоциональный взрыв не разнес и ее в клочья) на льдинку, где и понарошке, и взаправду схлестывались их амбиции, и понеслось: – Я же именно твоя жертва! Забыл, с чего все началось? Когда еще самую первую твою статью нужно было сдавать в журнал. Я считала само собой разумеющимся встать в два ночи, кофе сварить для любимого мужа, отдаться ему – не дежурно, а вдохновляюще, чтобы гордость собой – или самодовольство? – перешли в уверенность, веру не только в мужскую, но и интеллектуальную силу – и приняться вдвоем за текст. Я, как загипнотизированная, служила и прислуживала – только сейчас подташнивать стало. В мыслях не мелькнуло, что может быть по-другому. Откуда было сопротивлению твоему научиться? Ты же принимал мою жертву как должное, за которое тебе ничем не придется мне платить…