Русская литература XIX–XX веков: историософский текст - И. Бражников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но и второе решение уже было разработано в католических кругах еще в IX в., в эпоху Карла Великого69. Это – идея translatio imperii, которую в особенности развивает Оттон Фрейзингенский (ок. 1111–1158 гг.), обосновывая священный характер Священной Римской империи германской нации – Гогенштауфенов70. Согласно этой теории, давшей собственно название государству, вечная Римская империя перешла от греков к франкам и далее к германцам. Об этом Оттон пишет в пятой книге своей «Хроники, или Истории двух царств». Начиная приблизительно с этого времени западные схоластики начинают понимать Римскую империю в «духовном» смысле, то есть относить пророчество ап. Павла об «удерживающем» к Римо-католической церкви. Впервые такую трактовку можно встретить у Гуго Сен-Викторского (1094–1141 гг.), в окончательных формулировках находим ее у Фомы Аквинского (1225–1274 гг.), который утверждает, что «удерживающее есть Римское царство, но не само по себе, а как продолжающее существовать в Римской церкви, переменившееся из временного в духовное»71.
Еще в конце XIV в., как можно видеть, категория «царства» не была усвоена русским ИТ, будучи «переводной» и отражавшей реалии других культур. «Царями» называли как византийских василевсов, так и монгольских ханов. Не было представления о едином вселенском «вечном» царстве, тем более что власть «греческого царя» становилась исчезающе малой. Об этом свидетельствует послание Константинопольского Патриарха Антония IV великому князю Московскому Василию I, который распорядился не поминать царя за церковной службой. Вскоре он получил письмо от патриарха, где тот указывал на его ошибку: «Итакъ, нѣтъ ничего хорошаго, сынъ мой, если ты говоришь: «мы имѣемъ церковь, а не царя». Невозможно христіанамъ имѣть церковь, но не имѣть царя. Ибо царство и церковь находятся въ тѣсномъ союзѣ и общеніи между собою, и невозможно отдѣлить ихъ другъ отъ друга»72.
Итак, согласно патриарху Антонию и тысячелетней римо-византийской традиции, Царь отличается от прочих начальств, он свят в своем стремлении и возможности поддерживать благочестие во всей Вселенной, он собирает Вселенский Собор и законодательно закрепляет каноны, определяет правила христианской жизни. Царь вообще неотделим от Церкви, поскольку именно на нем, согласно Иоанну Златоусту, лежит священный долг «удерживающего», ὁ κατέχων. Распространение благочестия или препятствование нечестию во всей Вселенной, по слову патриарха Антония, – это и есть суть «удерживания».
Этот византийский урок и был усвоен Москвой во второй половине XV в., когда в отношении Ивана III стали произносить (пока неофициально) слова «царь» и «цесарь». Именно так титулует его ростовский архиепископ Вассиан Рыло в своем послании на Угру (1480 г.). В 1492 (7000) г. выходит «Изложение пасхалии» московского митрополита Зосимы, где Русская православная Церковь представлена в перспективе «большого» ИТ. Зосима выделяет четыре этапа христианской истории: от эпохи раннего апостольского христианства ко времени «православнаго перваго царя Констянтина», далее от Константина до крещения Русской земли великим князем киевским Владимиром, «вторым Константином». Наконец, современная автору эпоха («последняя сиа лета») – время Ивана III, «нового Константина». Ивану III также дарован скипетр, «непобедимо оружие на вся врагы», он также покоряет «неверных» и «супостатов»73. Фрагмент об уподоблении эпох и связи времен введен в соответствии с традиционным «центонно-парафразным» принципом (см. 1.3) евангельскими словами: «И якоже бысть в перваа лета, тако и в последняя, якоже Господь наш в Евангелии рече: «и будут перви последний и последний перви» (Мф. 19: 30). Здесь мы вновь сталкиваемся с основной идеей русского ИТ как идеей эсхатологической – русские народ на «последнее время», это «последние», которые станут «первыми» (см. 1.3.).
Эсхатологический контекст здесь незаменим для объяснения происходящих процессов. «Изложение пасхалии» отнюдь не случайно выходит в 7000 г. Самая обширная греческая пасхалия (расчет празднования православной Пасхи) не простиралась далее 7000 г., поскольку именно в этом году заканчивалось тысячелетнее царство Христа, должен был начаться Страшный суд над народами. Ожидание «скончания седьмой тысячи» возникло задолго до 1492 г. На Русь оно пришло от южных славян и из Византии. «Седьмая тысяча совершается, осьмая приходит и не приминет, и уж никак не пройдет», – писал митрополит Фотий (1410–1431 гг.).
«В одной русской пасхалии, – отмечает В. А. Сахаров, – против 1492 г. было написано: «Зде страх, зде скорбь! Аки в распятии Христовом сей круг бысть, сие лето и на конец явися, в неже чаем и всемирное твое пришествие»74. Конец мира должен был наступить в марте, в связи с чем даже празднование новолетия в 1492 г. перенесли с 1 марта на 1 сентября. 25 марта 1492 г. заканчивалось трехлетнее господство «антихриста», которое видели в учении Схарии, главы «жидовствующих».
Но и «с окончанием 7-ми тысяч лет у нас не переставали ждать кончины мира», – отмечает прот. В. Сахаров75. Через четверть века с небольшим распространился астрологический прогноз Николая Булева («Немчина») о неизбежном новом потопе, который будто бы произойдет в феврале 1524 г. и погубит все человечество, в связи с чем христианским церквям надо объединиться. Московский дьяк Михаил Григорьевич (Мисюрь) Мунехин прислал иноку Спасо-Елеазаровского монастыря Филофею «философли речи Николаевы Латынина»76, где вопрос о соединении церквей прямо связывался с грядущим потопом и присоединением России к антитурецкой коалиции. Как нетрудно заметить, апокалиптический мотив здесь выступал в качестве прикрытия мотива чисто политического77. Но вместе с тем «предсказание нового всемирного потопа, глобальной катастрофы вновь возродило эсхатологическую тему «конца времен» и «спасения», целей и смысла земной истории человечества, ее этапов, то есть философии истории, хотя применительно к средневековым концепциям уместнее говорить об историософии», – пишет Н. В. Синицына78.
Опровергая предсказание «Латынина», Филофей и создал концепцию «Третьего Рима», дезавуировав католический апокалиптизм православной эсхатологической перспективой, в которой «царство нашего государя» отождествляется с «Ромейским царством», то есть последним христианским царством – неразрушимым, поскольку сам «Господь в римскую власть написася» [9, с. 296]79.
Эта мысль, восходящая к Козьме Индикоплову80, очень тонка и непривычна для современного «просвещенного» сознания; для человека средних веков же очевидно, что, если Господь Бог воплотился в пределах Римской державы и был внесен в списки населения во время переписи (о чем сообщает Евангелие от Луки: Бысть же во дни тыя, изыде повелѣнiе от кесаря августа написати всю вселенную… И идяху вси написатися, кождо во свой градъ (Лк. 2:1–3), эта держава (власть, понимаемая во всех смыслах – как территория, владение «волость, область» и как правление, господство) – вечна и неразрушима. Ведь Бога нельзя «выписать» из книги, в которую Он уже раз сам «написался», будучи вписан во власть римского кесаря. Бог пребудет теперь в этой власти во веки веков. Возносясь к престолу Отца, он обещает послать Утешителя, Духа истины, который Церковью традиционно трактуется как Дух Святой, что и позволит самой власти стать «удерживающей», ведь именно в этой власти отныне будет пребывать Дух Божий. И сама власть, вместившая в себя Бога, становится подобна материнской утробе, выносившей Христа. Тем самым становится ясным, почему именно с IV в., то есть со времени становления «константинова» имперского христианства начинается сугубое почитание Богородицы. Культ Богородицы может быть только имперским, царским по своему характеру, поскольку Богородица символически и есть Царство, вместившее младенца-Христа. Отсюда и излюбленный в частности Ф. М. Достоевским народный мотив Богородицы-земли81.
Можно предположить, что этот пункт стал одним из первых в дальнейшем расхождении греческой и римской церквей, поскольку последней имперские смыслы христианства всегда оставались достаточно чуждыми. В католичестве Богородица должна почитаться только как образ Церкви, носящей папу-Христа. В «константиновом» же христианстве Богородица – Царство, Император – Христос, а Церковь понимается, таким образом, как Невеста Христова, а значит Царская Невеста. Царство поэтому понимается как Брак, Семья, в католичестве же места для брака не остается, и становятся закономерными, с одной стороны, целибат священства, с другой – куртуазный культ Здесь же и узел полемики Филофея с католицизмом. Католики, впавшие, по Филофею, в аполлинариеву ересь, учат, что Христос не принял человеческой плоти, «но з готовую небесною плотию, яко трубою, дѣвичьскою утробою прошед, ниже душа человѣчьскиа приат, но вмѣсто душа Духъ святый в нем пребывает» [9, с. 296]. А из этого богословского тезиса с необходимостью следует, что «падшаго Адама и всѣх от него рожденных человѣкъ плоть не обожися, и, аще ли душа человѣчскиа не приал Господь, то и нынѣ душа человѣчскиа не изведены от адскых» [9, с. 296]. Воистину здесь Филофей раскрывается как духовный писатель, старец, в современном значении. Чего стоит это блестящее сравнение прохождения материнской утробы – «яко трубою»! Итак, если Христос воистину воплотился, то есть принял человеческую плоть от материнской утробы, то плоть приобрела божественность, преображена. И, вечно пребывая в пределах империи, как в материнской утробе, Христос преображает и плоть государственную. Христос как бы «задержался» во плоти, а не прошел сквозь нее. Католическое же представление о прохождении Христа как бы сквозь плоть, «яко трубою», без «задержки», порождает далее особенную «ангеличность», «духовность», «небесность», «уранизм» – как в общественных институтах, так и в отдельных индивидах. Плоть понимается как «временная», стремится стать «духовной», индивидуализируется. Душа, подменяясь «духовным», согласно вещему слову Филофея, не выходит из «адского», оставаясь «от диавола пленены» [9, с. 296]. Не может быть у католиков «недвижимого царства», поскольку Христос в нем не «задержался». Он вышел в небо «яко трубою», и, как бы ни тянулись к Нему шпили готических храмов, достать Его они не могут – «Где буду Я, туда вы не можете прийти» (Ин. 7:34). Отсюда эта неизбывная тоска по недовоплощенному небесному, эта скорбь католичества, эта любовь к страстям Христовым, потому что именно в страстях Христос в последний раз предстает для католиков в воплощенном, человеческом образе. «Се, человек!» (Ин. 19:5). Разумеется, человек предельно индивидуализированный, психологизированный, несовместимый с такими символическими «абстракциями», как «царство» или «хлеб» (отсюда – спор о «пресуществлении»).