Ложится мгла на старые ступени - Александр Чудаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не бывает рюмок вообще, – объяснял Василий Илларионович. – Вот эти – водочные: гранёные, пирамидообразные, конусовидные, все из толстого стекла, их всех чохом именуют у нас стопками, что неверно. А то, что вы расставляете сейчас, – средний размер, тонкое стекло, тюльпанообразный вид, – лафитники, но название это означает не форму и не меру объёма, а лишь функциональное назначение – рюмка для красного вина. Антон, начинай.
Антон начал:
На узко-продольной тарелкеВ луке селёдка лежала, за нею яичница глазомЖёлто-шафранным гляделась; в конце поросёнок под хреномС уткой покоился рядом. А месяц дрожал на графине,В светлый хрусталь принимавшем густые пурпурные струиСладкой наливки вишнёвой из тёмно-зелёной бутыли…
– Если вы думаете, – перебил Василий Илларионович, – что сии аппетитные стихи мой дорогой племянник освоил в вашем замечательном университете, то сильно ошибётесь: он был обучен им ещё в десятилетнем возрасте. Однако, мы заболтались. Как говорил классик, лучше пять часов на морозе ожидать поезд, чем пять минут ждать выпивки.
Через час в комнате номер девять дым стоял коромыслом, Василий Илларионович уже объяснял, что водку запивать водой ни в коем случае нельзя, что 40° – оптимальная крепость, установленная великим Менделеевым. Американцы проделали сотни опытов на добровольцах, и выяснилось, что если говорить о крепких напитках, то наиболее благоприятен для слизистой желудка именно такой процент. Как Менделеев установил это без всяких опытов? Тайна гения. Но если кто-то хочет всё же запивать, то лучший вариант – волжский квасок, рецепт Нижегородской ярмарки 1880 года: холодное шампанское с соком ананасов, персиков и абрикосов.
Мы с интересом рассматривали банки с незнакомыми этикетками.
После шампанского дядю, как и год назад в «Поплавке», потянуло на стихи.
– «Полночный пир, шальные речи, бокалы вдребезги летят. Покровы прочь! Открыты плечи, язвит и жжёт горячий взгляд». Среди вас есть филологи? Знакомы вам эти стихи?
И филологам, и историкам, равно как и философам, воспитанным на советской поэзии, такие стихи знакомы не были. Антону, хотя он уже просиживал дни в Ленинской библиотеке за листаньем журналов двадцатых годов, тоже ничего не вспоминалось эдакого, в голове вертелось что-то совсем в другом, неподходящем роде: «Гробы, отяжелевшие от гнили, живым давали страшный адский хлеб, во рту у мёртвых сено находили». Со скрипом он вспомнил четверостишие Виктора Тривуса, которое с натяжкой втискивалось в намеченный поэтический ряд: «Кэт умерла в начале мая, ей было восемнадцать лет. Как жаль! Весёлая такая, беспечная такая Кэт!» Стихи успеха не имели. Саша Сысаев, который сам писал стихи, правда, совсем другого толка, но зато ходил на литобъединение филфака, припомнил строчки кого-то из членов этого объединения: «Не лучше ль в долях секунды муки свои исстрадать» и броситься с моста в воду, «противную, как нарзан», – что было несколько некстати ввиду стоявших на столе многочисленных бутылок этой целебной воды. Но тут пришел Алик Мацкевич, с которым Антон познакомился в общем читальном зале Ленинки, где Алик, хотя был скандинавистом, заполнял уже вторую тетрадь стихами Есенина, не вошедшими в трёхтомник 27-го года. Он спас честь филологов, прочтя два никому не известных стихотворения, примыкающих к циклу «Москва кабацкая», а потом и свои стихи, написанные как раз в нужном ключе: «От трёх лишь вещей прихожу в азарт: женщин, вина и карт». И другие, которые тоже понравились: «Распустив по залу перья длинные, вы летите в танце, как комета, ваши брови, томно-паутинные, чуть дрожат от розового света. Ты скользишь в такт танго-меланхолии, в твоём платье – аромат о-де-колона, вы мне кажетесь цветком магнолии с дальнего, зелёного Цейлона». Это подвигло Василия Илларионовича на декламацию ещё двух стихотворений. «На мягком на ложе лежит Коломбина, И ало её покрывало. И рыжие кудри, пленив Арлекина, Разбросаны мягко, устало». Второе было столь же изысканной стилистики: «Известно ли вам, о мой друг, что в Бретани Нет лучше, хоть камни спроси, Нет лучше средь Божьих созданий Графини Элен де Курси?» К удивлению присутствующих, автором первого текста оказался Куприн (дядя клялся, что стихи прочёл ему лично пьяный классик в каком-то кабаке и что они до сих пор не напечатаны), а второго – Горький.
На этом поэтическая часть вечера закончилась, и вскоре голодные студенты, намешав пива с водкой, хором пели: «Инженером станешь, с толстым чемоданом ты в Москву приедешь при деньгах. Ты возьмёшь такси до “Метрополя”. Будешь пить коньяк и шпроты жрать. А когда к полночи пьяным станешь очень, будешь ты студентов угощать. Станешь плакать пьяными слезами и стихи Есенина читать».
Потом Василий Илларионович пел соло: «Для возлюбленной Алины рвал я струны ман-до-ли-ны, для небесно-нежной Аси я гудел на кон-тра-ба-се, для игриво-нежной Мирры рокотал на струнах ли-ры».
Затем снова вместе пели какие-то получастушки, семантическим центром в которых везде было одно слово: «Продай, мама, лебедей, вышли денег на б… ей»; «Кудри вьются, кудри вьются у б… ей, почему они не вьются у порядочных людей? У порядочных людей денег нет на бигудей, денег нет на бигудей – они сходят на б… ей». Заглянул комендант, но была середина песни, и его никто не приветил, что было неразумно: за эту пьянку Антона чуть не выселили из общежития. Но Василий Илларионович из Москвы ещё не уехал и сходил к коменданту, после чего тот стал при встречах, напротив, глядеть на Антона ласково и даже выделил ихней комнате лишнюю тумбочку и заменил ржавый чайник.
Родителям Антон писал раз в неделю; пока они не вернулись в Москву, отправил больше тысячи писем. Для мамы – про театры, что видел Пришвина, в «Национале» чокался с Олешей. Для отца – как на Тверском бульваре встретил Молотова: в длинном, застёгнутом до горла чёрном пальто он твёрдо шагал, глядя куда-то в далеко.
Деньги родители присылали – немного, но регулярно; по расчётам отца, на жизнь должно было хватать. Но львиная доля уходила на консерваторию, театр, книги. Конечно, в отчётах отцу славно было б небрежно отметить: купил рубашку, ботинки, но ложь бы обнаружилась, поэтому приходилось писать про покупку ваксы, мыла, зубной пасты. Как всякое мелкое враньё, это забывалось, и в следующем письме Антон снова писал про гуталин и пасту. «Письмо, где ты упоминаешь, что в третий раз за месяц купил пасту, – отвечал отец, – получили. И сколько же её уходит на зубы твои лошадиные?»
Надо было изыскивать дополнительные источники дохода. Ночная разгрузка вагонов не подошла. После неё бывший морячок Коля Сядристый на лекциях сидел как ни в чём не бывало, Антон же засыпал. Помог Сэмэн Копыто. Не поступив, он родителям написал, что в МГУ учится, продолжал нелегально жить в общежитии и про приработки знал всё. Сэмэнкопыто устроил Антона в институт психологии в качестве подопытного. Это была редкая удача: институт находился на задах университета, за час платили десять рублей (стипендия составляла двести девяносто), вместо лекции по истории КПСС можно было получить двадцать рублей.
Интересны были и сами опыты: запомнить, что сможешь, из комбинации зажжённых лампочек, а потом воспроизводить это через день, через три, через две недели, через месяц, заодно узнав свойства своей памяти. У Антона сильно выше нормы оказалась краткосрочная память. Это ему сильно помогало, когда он по вечерам стал записывать свои случайные или постоянные разговоры с Тарле, Лосевым, Арсением Тарковским, Кручёныхом, Зайончковским.
Проводились и другие опыты – сенсорные. В тёмной комнате надо было полчаса адаптироваться, а потом реагировать на появляющуюся на экране светящуюся точку. Васька Весовщиков, которого Антон тоже привлёк к опытам, рассказывал в общежитии:
– Ждём в коридоре. Подходит красивая аспирантка, радостно улыбается, берет Антона за ручку и уводит в комнату. Закрывается железная дверь, лязгают засовы. Слышно, как запирают и вторую дверь. Зажигается красное табло: не входить! 70 %, 80 %, 100 % – абсолютная темнота, значит. Проходит час. Табло гаснет. Лязгают засовы, обе двери отворяются. Антон и аспирантка выходят – очень довольные.
Васька делал многозначительную паузу:
– А диван, на котором вы… адаптируетесь, чёрный? Для лучшего светопоглощения?
Аспирантку звали Виктория, было ей под тридцать, и она, как Антонова учительница биологии Дулько, писала уже вторую диссертацию – первую, почти законченную, пришлось бросить: при обсуждении представленного на кафедру варианта там нашли влияние бихевиоризма, фрейдизма и элементы мистицизма. Антон не знал, избавилась ли она от этих элементов в новой диссертации, экспериментируя на нём, но всем тем, что вскоре стали именовать парапсихологией, Виктория интересовалась пристально – это Антон установил во время первой же, ещё тонной, адаптации на чёрном диване (он действительно был как антрацит), когда она обмолвилась о Вольфе Мессинге.