Пушкинский том (сборник) - Андрей Битов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стихотворение писано 14 августа, а не позднее 13 августа он пишет Павлищеву, который его и удручает, и раздражает своими расчетами по продаже Михайловского, которого он вряд ли жаждет встретить:
«Вы пишете, что Михайловское будет мне игрушка, так – для меня; но дети мои ничуть не богаче Вашего Лели; и я их будущностью и собственностию шутить не могу».
И, несмотря на такую «испорченность» места, он всё равно рвется туда, не мысля пропустить именно ЭТУ осень. И кончает письмо так:
«Нынче осенью буду в Михайловском – вероятно, в последний раз».
Центральное, по выраженности новой программы жизни, стихотворение цикла – «(Из Пиндемонти)» (оно обозначено и конечной цифрой VI):
Не дорого ценю я громкие права,От коих не одна кружится голова…
Все эти «слова, слова, слова» когда-то были содержанием его молодости, а теперь:
При звучных именах Равенства и Свободы,Как будто опьянев, беснуются народы…
(III, 1029)(Эти строчки, правда, вычеркиваются.)
Отражена в стихотворении и досада на сегодняшние его заботы с «Современником»; они через запятую приравнены ко всем прежним заблуждениям:
И мало горя мне, свободно ли печатьМорочит олухов, иль чуткая цензураВ журнальных замыслах стесняет балагура.
И дальше, впрямую, как манифест «новой жизни»:
Иные, лучшие, мне дороги права:Иная, лучшая, потребна мне свобода…
Побег. Или изгнание… И та же покойная, в трудах, жизнь, что описана еще в «Пора, мой друг…», что манит его даже как возможность смерти – быть там, в новой уже жизни, похороненным…
Пушкин всё лето «держится», уповая на осень, подготавливая себя к ней… Ему это нелегко. Всего лишь в месяце от «Памятника», накануне цензурных сгущений вокруг «Современника», накануне августовского спазма «обстоятельств», нами отчасти описанного, 22 июля пишет он великую молитву (переложение из Ефрема Сирина):
Владыко дней моих! дух праздности унылой,Любоначалия, змеи сокрытой сей,И празднословия не дай душе моей.Но дай мне зреть мои, о Боже, прегрешенья,Да брат мой от меня не примет осужденья,И дух смирения, терпения, любвиИ целомудрия мне в сердце оживи.
Пушкин – держится и верит в себя «нового». До долгожданной осени остается не так уж много… И мы снова упираемся во что-то монолитное и холодное, сплошное и непреодолимое – в тот же пьедестал.
Здесь неоднократно говорилось об особенном свойстве пушкинского «Я» – никогда не быть только личным свидетельством. И самая интимная лирика его, и даже его письма не дадут нам возможности судить о чем-либо сверх того, что он хотел сказать. Пушкин не проговаривается, за ним не понаблюдаешь, он, будучи сама открытость, в этом смысле неуловим. И лишь в «Памятнике» образовалась первая единственная трещинка в его поэтическом «Я», позволяющая судить о его личных обстоятельствах независимо от его воли. И тексты, последовавшие за «Памятником», как раз те, о которых мы здесь размышляли, тоже впервые являются не только вполне пушкинскими творениями, но и свидетельствами, возможно и невольными, его биографии. Текст впервые вырывается из пушкинской магнетической власти и становится документом, который следует рассматривать вперед любых других свидетельств и показаний.
Казалось бы, легче и справедливее пытаться прочесть Пушкина, чем про Пушкина; увидеть, что написано в строках, а не скрыто в свидетельствах. Впрочем, обличать любопытство к частной жизни гения – тоже занятие не сложное. Может, так он устроен, человек, что Страсти воспринимает непосредственнее Творения, что только через Страсти и способен он воспринять Творение. Во всяком случае, пушкинские творения, как и его страсти, – нерасторжимое целое.
Каким бы был «новый» Пушкин, будущий Пушкин? Гадать невозможно и бессмысленно. Важно, на чем мы здесь и настаиваем, что он мог быть, что он был бы.
Во-превых, Клио не покинула бы его. И не только Петр Великий, в которого он столько уже вложил труда… Всё, что после «Памятника», глядит в сторону истории. Неоконченная статья «Песнь о полку Игореве» – вот еще одно направление его культурной и просветительской работы: древнерусская литература. Укажи нам на нее как следует Пушкин, мы бы имели теперь с ней куда более близкие отношения.
Во-вторых, проза. Тут явно Пушкин не сказал своего последнего слова. Он мог бы дать нам образчик исторического романа (а ведь и лучшие наши достижения в этом жанре до сих пор вырастают из нескольких глав «Арапа Петра Великого», первого его опыта прозы).
В-третьих, лирика, которую, что ясно из чтения цикла 36-го года, он выводил уже на некий новый качественный виток и иной уровень. Будущность Пушкина-лирика как раз и не вызывает сомнений.
В-четвертых, и это главное, Пушкин – непрогнозируем. «Новыми» по качеству своему были уже его произведения 33-го года, а кто мог подозревать о них! О «Медном всаднике», о поздней лирике не имел понятия никто из оплакивавших его смерть. Возможно, это самолюбивая реакция на охлаждение публики, но всё меньше удостаивает ее и Пушкин своими публикациями, всё меньше говорит с друзьями о планах, поэтическое его развитие становится всё более глубоким, скрытым, подводным. «Пушкин не только не заботился о журнале (речь о „Современнике“, то есть 1836 год. – А.Б.) с родительской нежностью, он почти пренебрегал им. Однажды прочел он мне свое новое поэтическое произведение. „Что же, – спросил я, – ты напечатаешь его в следующей книжке?“ – „Да как бы не так, – отвечал он, – я не такой дурак: подписчиков баловать нечего. Нет, я приберегу стихотворение для нового тома сочинений моих“». Вполне возможно, что он читал Вяземскому из цикла…
Это сейчас мы знаем, что он написал, или думаем, что знаем… Современник же не знал и текстов. Все стихи цикла 36-го и свет-то увидели через двадцать лет после смерти. Рукописи ли залежались, восприятие ли не было еще готово?…
«Новый том сочинений моих» оказался бы новым.
Приходится признать, что и мы вряд ли готовы к восприятию того, что он «мог бы» написать. Но жизнь наша, продлись тогда жизнь его, могла бы быть иной.
Вся схема его отчаяния в 36-м году есть героическое преодоление этого отчаяния ради будущей, новой жизни. Созидательные хлопоты по журналу (хоть и досаждающие); рождение четвертого ребенка; весь летний цикл (прежде всего молитва Ефрема Сирина); надежда на непременную осень: занять, перезанять, заложить, перезаложить… – но ВЫЕХАТЬ! Что всё это, как не неистовое желание жить, преодолеть, превзойти… Именно этот ряд заканчивается «Памятником» как поражением, как приговором.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});