История Роланда - Пилип Липень
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Узнав, что мы побывали на кладбище и всё видели, мама с папой обнимали нас, гладили, утешали, говорили, что живы и здоровы и проживут ещё сто лет, и что надгробия стоят на будущее, чтобы нам потом не пришлось возиться и заказывать. Как фараоны строили себе пирамиды, знаете? Но мы им не поверили – мы чувствовали, что это совсем неспроста, и теперь всё будет плохо, очень скоро.
106. Истории зрелости и угасания. О свободе
– В старости, детки, есть одно несомненное преимущество, – папа говорил медленно и так тихо, что нам приходилось напряжённо вслушиваться. – В старости больше не нужно никому уступать место.
Голос-шелест, как бумажка на ветру. Седая голова на белой подушке.
Мы бережно подняли его с постели и маленькими шажками повели к трамваю. Кондуктор терпеливо ждал. Усадили на скамью. Папа дышал глубоко, неровно и держал меня за руку негнущейся пергаментной ладонью. Пот слабости выступил на его желтоватом лбу. Тронулись со звоном колокольчика. Подходили старушки, инвалиды, беременные девушки, и папа беззастенчиво рассматривал их костыли, протезы, животы, ясным взглядом свободного человека.
107. Истории зрелости и угасания. О смерти Толика
Больше всех смертью папы был потрясён Толик. Он подолгу сидел на матрасе, ковыряя пальцем пыль в ложбинках стежков, потерянно блуждал взглядом по книжным полкам, молчал, а когда появлялся кто-нибудь из нас, хватал за руку и отчаянно всматривался в глаза. Губы его вздрагивали, брови поднимались жалобным домиком. «Помыслить не могу», – шепнул он нам, кивнув на двор, на дочерей. Мы поняли: он представил их похороны. Мы стояли у окна и наблюдали, как его беленькие девочки, хохоча, гонялись за собачками. Платьица, сандалики, голубые банты. Как мы могли его утешить? Как уговаривать, как переубеждать?
Мы попытались увлечь Толика его давней мечтой, домом на побережье. Взяв калькулятор, мы доказательно сосчитали, что к пятидесяти пяти можно построить небольшую виллу, вырастить розовый сад и жить без забот до самого конца, ещё лет двадцать. Или десять, или тридцать, тут уж как повезёт, убеждали мы Толика, от наследственности зависит; представь – двадцать лет на вилле, на берегу моря! Толик как будто заинтересовался, и даже начал выспрашивать о метрах квадратных и о сортах, но мы чувствовали, что это поверхностно.
Через несколько дней мы нашли Толика в саду под яблоней. Он выглядел виноватым, но одновременно радостным, будто освободившимся от тяжести. На его лице колебались серые тени листьев, по рукаву полз жук. Мы не проронили ни слезинки: это было предательство. Его вдова, статная румяная филологиня, даже не пожелала приблизиться – посмотрела издалека, собрала дочек, собачек и уехала, и мы были с ней согласны. Мы обрядили Толика в его любимый льняной костюм и вставили в нагрудный кармашек его любимый циркуль. Включили кассету с Ниндзя тьюн, поставили вазы с георгинами, причесались. Мама испекла пирожки с творогом. Мы сидели вокруг на табуретках, ели пирожки и чувствовали себя потерянно. Не то что бы мы злились на него, но было досадно. Только и хорошо, что папа не узнает.
108. Истории зрелости и угасания. О смерти Колика
Перед самой смертью Колик сделался не в себе и нипочём не хотел выходить из тюрьмы, хотя его последний небольшой срок совсем вышел. Мы пришли за ним в острог и сначала уговаривали, потом попытались тянуть, но он крепко ухватился на ножки лежанки, вмурованные в пол. Рослые гвардейцы в воскресных гимнастёрках наблюдали из коридора и посмеивались, а спустя пару минут, утомившись ожиданием, оттолкнули нас и стали давить коленями Колику на пальцы. Они сгребли его, как старое одеяло, вынесли по лестнице и вытолкнули за ворота. «Иди домой, дед». Раньше бы Колик не потерпел, думали мы, ведя его под руки по тёмной аллее, ну да и хорошо. Цвели липы, зрели сливы, но наш брат ничего не замечал. Дома он забился под письменный стол и молча сидел там, отказавшись даже от бутербродов с шоколадным маслом. Ни разговорить, ни уложить его в кровать не удалось, а наутро мы обнаружили, что он забаррикадировался под столом, выстроив стену из тёмно-синих политехнических словарей. Наш Колик вообразил, что он снова в тюрьме, и мы – его тюремщики. Он яростно смотрел на нас в щель между словарями, ругался, плевался, требовал на мрачном жаргоне то баланду, то сухари и грозил чем-то непонятным и устрашающим. Коленька, Коленька, плакали мы, ты дома, ты среди братиков, но он только презрительно шипел. Мы знали, что ему остались считанные часы, и спрашивали сквозь слёзы, какой он хочет гроб, но он только шептал: твари, твари. Шептал всё тише и тише, всё медленнее, и мы ничего не могли поделать.
109. Мрачные застенки. Это могилы
Порой, чтобы не забыть навык живой речи, я подсаживался к Лене на тюфяк и начинал говорить. Но увы, все мои рассказы, и о мореходке, и о кругосветных плаваниях, и о дальних странах, полных отрад и изобилующих спелыми фруктами, Лена слушала с равнодушием. «Всё равно это всё ненастоящее. Стоит ли тратить пыл на воображение? На пустой, бессмысленный воздух?» Меня язвила эта горькая, невежливая правда, и я горячился: «Ничего, вот увидишь, скоро я убегу по-настоящему! В реальный мир! Там меня ищут братья, вот только подать бы весточку!» Она смотрела отстранённо, а однажды сказала: «Ты опоздал, ты уже не убежишь». Я похолодел, предчувствуя пугающее: «Откуда ты знаешь?» «Наши тела уже убили и закопали. Я видела гробы, их несли наверх». «Давно?» «Вчера ночью». Я охнул: «Побежали, Лена, побежали скорее!» Она хмурилась и не хотела, но я тянул её за вязаный рукав, и она поддалась, опасаясь растяжек. Мы бежали по каменным лестницам, вдоль метающихся факельных огней, по кедровым галереям, вдоль горящих золотом зашторенных окон, по сосновым террасам, вдоль накрытых к ужину столов со стройными канделябрами, по росистым тротуарам, вдоль парковых фонарей с туманно светящимися шарами, по мшистым кладбищенским тропам в полной темноте. «Чуешь? Это могилы», – шептала Лена. Я чуял: пахло прелыми листьями, землёй, ели качались и чуть слышно шумели, вдалеке вскрикивали коростели, щёлкали и шипели глухари. Из десятка свежих могил свою я узнал сразу: самая маленькая, самая кривенькая, она робко жалась к зарослям жимолости. Отпустив вязаный рукав, я схватил лопату и принялся рыть. Конечно, подлецы поленились копать глубоко, и совсем скоро лезвие гулко стукнуло о доску. Безо всякой жалости к позолоте я выдрал клещами гвозди и вытащил крышку наверх. Моё хрупкое тело нежно белело внизу, в простой подростковой матроске и скромных шальварах. Как мне вернуться в него, как соединить изгнанную монаду и плоть? Я лёг на край могилы и протянул руку, коснувшись чела: безнадёжный холод, лёд. Что было делать? Я схватил себя за воротник и, напружив мускулы, рванул. Ворот громко треснул, распугав тетеревов, но выдержал. Тело оказалось по-птичьи лёгким, будто тряпичным, и я одним движением поднял себя из ямы, поставил на ноги и привалил к сосне. Одеревеневшая голова смотрела поверх моего плеча на чёрный горизонт. Лена безучастно наблюдала. «Пойдём искать твоё?» «Нет». Как хочешь. Я обнял себя, прижался щекою к щеке и вжимался, вдавливался изо всех сил до тех пор, пока не ощутил сначала смутное, а потом нарастающее дрожание проникновения.
10A. Истории зрелости и угасания. О достижениях
С почты мы с Валиком шли через парк. Сели передохнуть на лавочке. Последний солнечный денёк! Кругом красиво. Золотые листья, голубое небо, белые облачка. Золотой конверт у Валика в руке. Валик жмурится навстречу солнцу. Ветерок шевелит седой локон из-под беретки.
– Знаешь... Ролли, – Валик говорил очень медленно, с длинными паузами, – Как странно... Я достиг всего... О чём мечтал... Но теперь оказалось... что мне это не нужно... Потому что... не с кем поделиться... Все давно умерли... Мама... папа... Как я хотел стать... достойным... Чтобы они... мной гордились... И... вот я стал... Но мной... уже некому гордиться... Умерли братики... Смотри... Лувр... Написано на конверте – Лувр?.. Хотят купить... мои картины... Нобелевская премия... по живописи... Кто порадуется со мной?.. Умерли друзья... Помнишь... я закрывался от всех... Сердился... что мешают... Ни с кем не разговаривал... От знакомых... переходил на другую сторону... Уехал в другой город... Чтобы писать... Избегал женщин... А теперь... Видишь как... Ролли... Зачем это всё... Кому это всё...
– А если бы тебе вернули молодость, Валик? Как бы ты жил? По-другому?
Для него моя речь была слишком быстрой, и он не разобрал ни слова. Повернул ко мне голову. Седые пучки из ушей.
– Ты что-то сказал... Ролли?..
10B. Истории зрелости и угасания. О конце жизни
Тем летом всё умирало. Люди, предметы, понятия. Даже не умирало, а скорее теряло связь с жизнью, высыхало и рассыпалось. Доходило до смешного: однажды я проснулся, поставил ноги на пол, но вместо тапочек нащупал только два пыльных холмика. С того дня я ходил по дому босиком, благо осень стояла тёплая и солнечная. Спускаясь поутру в опустевшую гостиную, я подолгу вспоминал, что теперь полагается сделать – ведь есть же различные утренние дела, целые последовательности непреложных ритуалов – но моя голова была легка и пуста, как цветок физалиса. Набросив просторный папин плащ, я сбегал во двор и медлил у входа в семейную крипту, уже затянутую до середины виноградными побегами. Мне нравилось держать ладонь на шероховатом сером камне, с мшистой прозеленью в трещинах. Я знал, что совсем скоро тоже лягу под этот камень, к дедам, папе и братикам, и в ожидании последнего дня с прощальной торжественностью прогуливался по городу. Мой гроб был заказан на пятницу, и я, опасаясь пропустить её, первым делом направлялся к газетному лотку, чтобы сверить дату. Когда же лоточник умер, я стал ходить дальше, к ратуше. По улицам вереницами плыли похоронные подводы, катились клубки сухих водорослей и берёзовых серёжек, в высоте летели грачи и чёрные кречеты. Проходя три квартала, я сворачивал направо, снова проходил три квартала и снова сворачивал, совершая замкнутую прогулку. Многого уже не было: ни спичечной фабрики, ни озера, ни трамвайных рельсов; на их месте остался серый песок и короткая жёсткая травка. Я силился испытать огорчение, опустошение, отчаяние, но не мог. Чтобы сделать хоть что-нибудь, я хмыкал или фыркал, разгоняя тишину вокруг головы, а вернувшись домой, помогал миру умирать – раскладывал во дворе костёр из старых журналов, выцветших джемперов, сломанных оконных рам.