Ибо прежнее прошло (роман о ХХ веке и приключившемся с Россией апокалипсисе) - Рустам Гусейнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Хотите чаю? - спросила она его, чтобы хоть что-то спросить.
- Не нужно, спасибо.
- У вас уставший вид, - сказала она, присев за стол напротив него.
- Да, наверное, - кивнул он. - Какие-то сумасшедшие дни, он наморщил лоб, припоминая что-то. - Что-то я должен был вам сказать. А, ну конечно - нужно же вас поздравить - вас выбрали депутатом. То есть, выдвинули пока что - ну, это, впрочем, одно и то же.
Она покачала головой.
- Это недоразумение, Паша. Я вовсе не хочу никуда выбираться.
Он не удивился ничуть, кивнул.
- Да, я так и думал. Хотя, пожалуй, непросто будет это объяснить, - он опять задумался. - Что-то я хотел еще у вас спросить. Вот, когда шел... Ах, да! Что теперь с этим мальчиком?
- С Шуриком? Он здесь. Его взял к себе Аркадий Исаевич.
- Что значит взял?
- Ну, они будут жить вместе.
- Вот как. Ну, что же. Наверное, это хорошо. Сколько ему сейчас? Одиннадцать лет... Знаете, я вспомнил сегодня - когда мне было одиннадцать лет...
"Что-то уж очень скачут у него мысли," - подумала Вера Андреевна.
-...Это значит, незадолго до того, как я встретился с Павлом Кузьмичом - ну, я вам рассказывал - у меня был очень странный период в жизни. Вернее сказать - в голове. Однажды я вдруг начал воображать себе, будто рядом со мной есть кто-то невидимый - все время, каждую минуту, где бы я ни был. При том, что для этого не было никакого повода - просто такая фантазия, игра, но я жил с ней довольно долго - может быть, несколько месяцев или год. Я много разговаривал с ним, и в общем мы даже дружили.
- Кто же это был?
- Да никто в общем. Я не знаю.
- Но как же вы обращались к нему?
- Обращался? По-моему, никак не обращался. Хотя... Если для себя; то есть, если бы была нужда как-нибудь определить его, я бы, наверное, назвал его - Бог. Просто я бы не придумал другого слова тогда. Но, конечно, это был другой Бог, чем тот, которому мама учила меня молиться. Он был попроще, гораздо ближе ко мне, и знал о нем только я один. Вернее было бы назвать его - ангел-хранитель, да? Я рассказывал ему о своих переживаниях, просил о разном, иногда хитрил - с ним можно было хитрить. Но он был довольно капризен, и его приходилось ублажать иногда самыми странными способами. Например, он говорил мне, чтобы я четверть часа просидел на стуле, не шевелясь. Или пятьдесят раз прошелся бы вокруг комнаты - тогда он сделает то, о чем я просил его. И я сидел, или ходил. Если же он обманывал, я ссорился с ним, говорил, что больше вообще в него не верю. Так мы жили вместе довольно долго; потом это прошло. Странно, да?
Паша вдруг поднялся со стула и встал у окна.
- Вы знаете, Вера, что самое странное, - произнес он, глядя за стекло, во двор. - Я вообще-то не хотел говорить об этом, но вам скажу. Представьте, прошлой ночью я снова разговаривал с ним - через двадцать с лишнем лет. Да. Я почти не спал сегодня, а когда задремал ненадолго, мне снилось детство, какие-то куски из разных лет, обрывки детских чувств, все мешалось. Я разговаривал во сне, а, проснувшись, понял, что разговариваю с ним. И как бы я вышел из сна вместе с этим разговором, и продолжал говорить с ним еще. Я снова просил его помочь мне, а он как будто тоже подрос за эти годы - вовсе уже не капризничал, не ставил никаких дурацких условий, хотя, кажется, кое-что требовал от меня. Такие дела.
- У вас неприятности, Паша? Что-то случилось?
- Неприятности? Можно, наверное, и так сказать, - он обернулся от окна. - Я ведь ушел от Нади.
Вера Андреевна растерялась.
- Почему?
- Есть много причин. Сразу не объяснить.
- А Игорь? Как же ваш сын?
- Игорь, - сказал он, покачал головой. - Да, Игорь, Игорь. Понимаете, Игорю надо ходить в школу, а со мной... Я не знаю. С Надей ему, наверное, будет лучше.
- И вам не жаль?
- Мне жаль. Разумеется, мне жаль, как же иначе. Но ему нужно учиться. И, наверное, больше нужна мать. Так ведь? Впрочем, - он досадливо махнул рукой. - Кто его знает в действительности, что именно нужно. Я имею в виду... Он уже довольно взрослый. А я в последнее время вообще не очень верю, будто человека можно как-то воспитать. Понимаете, можно изменять привычки, какие-то внешние проявления, можно раздувать или гасить какие-то свойства, черты характера, можно влиять благотворно или наоборот, но по сути, внутри... Мне кажется, в чем-то главном человек все равно останется тем, что он есть, тем, каким он родился. И с этим ничего не поделать. По крайней мере - другому человеку. Да и вообще, если посмотреть шире... Я сегодня вспомнил хорошую фразу - не помню, кто именно сказал: делай, что должен, и будь, что будет. Я вот почему-то сегодня понял, что это именно так и нужно. Ничего не нужно загадывать, ничего рассчитывать - что выйдет из этого, что будет, если так. Все будет все равно так, как должно быть, и нужно просто не кривить душой, и только.
Он прошел по комнате вкруг стола, потер рукою лоб. Казалось, он все не мог сосредоточится на чем-то важном.
- Еще я сегодня ясно почувствовал одну вещь, - продолжил он. - Это то, что все мы - со всеми нашими мыслями, чувствами, поступками - только составляющие какого-то большого общего плана - судьбы, истории или чего там еще. Каким-то образом так устроено, что мы как будто совершенно свободны - создавать или разрушать, быть честными или подличать, любить или предавать; никто не ведет нас за руку, но когда уже что-то совершилось, вдруг оказывается, что иначе и быть не могло, вдруг становится ясно, что все именно так и должно было быть, было предначертано. Это невозможно объяснить, но я это почему-то ясно чувствую теперь. Да... Что-то я все не о том сегодня говорю. Все это, наверное, не главное. Главное, я вот что хотел вам сказать - я уезжаю из Зольска. Я зашел попрощаться.
- Куда? - спросила она чуть слышно.
- Точно не знаю еще. Вернее, я думал... Словом, куда-нибудь подальше из этого города. Куда-нибудь очень далеко, - он вдруг зажмурился и приложил ладони к вискам. - Я больше не могу, Вера, - прошептал он. - Больше не могу.
- Что с вами, Паша? - испугалась она.
Он помолчал недолго, огляделся как-то странно вокруг, потом подошел к портфелю, поднял его, расстегнул замок, достал какие-то бумаги и снова присел.
- Вот, - сказал он, - смотрите. Я ведь говорил вам той ночью. Это баевские списки. Знаете, что это такое? Тридцать девять человек. Одиннадцать расстрелов. Я должен был до завтра подписать их.
Он тоскливо посмотрел ей в глаза через стол, потом взялся за бумаги другой рукой и разорвал их пополам, еще пополам, еще. Обрывки высыпал прямо на стол.
- Вот так, - кивнул он сам себе. - Это правда - вы меня тогда упрекнули - я действительно не могу ничего изменить. Завтра они отпечатают их заново. Я не могу остановить этот кошмар, но я могу - и я понял вдруг, что должен - сделать хотя бы одно - бросить все и уйти как можно дальше, не участвовать в нем, отойти в сторону. Может оказаться, впрочем, что и этого не могу, но обязан хотя бы попробовать. Ведь вот в чем дело, Вера, мы сами сейчас отдаем свою совесть, свою свободу только за то, чтобы жить среди людей, пользоваться жалкими, в сущности, благами этого мира. Но разве не слишком дорогая эта цена? Разве вообще это нужно - если эти люди, этот мир сошли с ума?
Он вздохнул, помолчал немного.
- Если бы еще вот так порвать все, что было в эти два месяца. Знаете, - продолжил он, несколько оживившись вдруг. Один очень хороший человек сказал мне сегодня, что верит, будто все в нашей жизни окажется однажды поправимым. В том смысле, что когда Христос придет на Землю, он даст нам возможность исправить все, что мы сделали не так. Понимаете? Не искупить, а исправить. И знаете, я подумал, что вот такую веру я, пожалуй, мог бы принять. Пожалуй, в это только мне и осталось еще верить. Я вот сейчас попробовал себе представить - ну, то есть в доступном для человека образе вообразить - как же это так могло бы оказаться, чтобы все поправимо. Может быть, так, что все мы вдруг разом проснемся. И увидим, что все это был сон. Это у Фета есть такое: "...только сон, только сон мимолетный." Вам, Вера, никогда не приходилось во сне убивать человека?
Она чуть качнула головой.
- А мне, бывало, снилось. И еще с какой-то уголовной закваской - похоже как у Раскольникова. И очень отчетливо, знаете, со всякими там оттенками чувств. Убьешь, а потом долго прячешься, ужасно боишься, что поймают, стыдишься самого себя. А когда вот-вот уже схватят, просыпаешься в холодном поту, думаешь с облегчением: слава Богу, это только сон, убийства не было. И удивишься еще: как же это я во сне настолько мог лишиться разума, чтобы убить? Вот, мне кажется, на это и должно быть похоже. Что только сон. И все мы спим. И все проснемся однажды. Вы, кстати, когда-нибудь слышали, что индейцы судили людей за преступления, совершенные во сне? Потому что считали сон путешествием души. И с этим я вполне согласен. И даже обязательно хочу, чтобы судили. Я свой "квадрильон квадрильонов" пройду с радостью. Но только, чтобы все это был сон, и мог бы я удивиться. Вы понимаете?