Крабат, или Преображение мира - Юрий Брезан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А этот, хотя и создает на своих предприятиях коммуну, оставляет за собой кресло шефа и, конечно, оклад шефа, а рабочий Свенсон, или Йохансон, или Сёдерблом снова будет пересчитывать свои гроши в получку, ему не прибавится нисколько, хотя он как будто стал совладельцем - и так далее. Зато теперь он не может бастовать. Кто же устраивает сам себе забастовку, говорит наш Иисус - Герансон.
Эта песенка нам хорошо знакома, и мы знаем, кто написал для нее ноты.
Но тут встает вопрос - я обошел его в самом начале, но все же он должен быть поставлен в интересах общества, и прежде всего в интересах рабочих и служащих предприятий Гёрансона, имеющих право на социальную защиту, - вопрос, который нам не так легко и просто задать, он столь тяжел, что под его тяжестью можно сломиться, вопрос к другому человеку: как помешать осуществлению этого - напрашивается слово "преступного" - плана?
Голос комментатора смолкает, камера ищет другого человека, скользит по глуповато-озабоченным, испуганно-вопрошающим лицам толпы, все время одни и те же лица, пять или десять, остальные в тумане, и вот на экране возникает стерильный белоснежный кабинет; у врача, сидящего за письменным столом в белом халате, широкое, меланхоличное лицо и очки, а перед ним в темном костюме Томас Гёрансон, на его лице следы перенесенных страданий, но он сохраняет выдержку.
Комментатор продолжает: "Этому человеку досталось самое тяжкое, что только может выпасть на долю отца. Он заслуживает нашего глубочайшего уважения, потому что чувство ответственности перед обществом заставило его принять это решение".
Голос комментатора дрожит, он глотает слезы, он растроган и полон сострадания.
Камера следует за Томасом Гёрансоном, который отправляется домой и там садится за орган, склонив голову. Его руки - узкие, с длинными пальцами, на правой широкое обручальное кольцо - машинально и бессильно опускаются на клавиатуру, и словно издалека возникают первые звуки, они нарастают, черпая силу в самих себе, и наконец выстраиваются во вступительную тему к Страстям по Матфею, а обретя в ней опору, уже увереннее выливаются в гениальный псалом мессы си минор.
Звучит Иоганн Себастьян Бах, его "Господи, помилуй" сопровождает четырех человек в белых халатах, один из них тот самый меланхоличный профессор психиатр, которого мы видели раньше, они входят в дом, поднимаются по ступенькам наверх, видны только их ноги, из них три пары в крепких, но стоптанных казенных ботинках. Ноги шагают торопливо, распахивается дверь, ботинки устремляются через порог. Псалом звучит щемяще и тоскливо, и шприц впивается в человеческое тело.
Сильные волосатые руки поднимают носилки, наплыв, и на экране руки, играющие на органе, все еще звучит "Господи, помилуй", звучит до тех пор, пока не захлопывается тяжелая дубовая дверь портала.
На экране долго - целую вечность - тяжелая дубовая дверь портала: она навсегда захлопнулась за Кристером Гёрансоном, которого я сделал разумным, а его родителей счастливыми.
Я смотрю на портал, не воспринимая того, что в заключение сообщает комментатор: Томас Гёрансон взял на себя управление гёрансоновскими предприятиями вместо своего сына Кристера, у которого помрачился разум. Человек побеждает судьбу, принимая ее вызов.
Светлый экран. Изображения нет, теперь все в курсе дела.
"Но как же шеф?" - с трудом выговариваю я.
"Шеф?" - переспрашивает Букя, делая вид, будто он никогда не слышал о таком человеке.
"Да, шеф!" - кричу я.
"Ах, тот самый шеф, продававший воду, которого ты сделал разумным, - припоминает Букя и сочувственно пожимает плечами. - К сожалению, с ним произошел несчастный случай. У полицейского джипа лопнула передняя шипа, автомобиль въехал на тротуар, четверо пешеходов были ранены, один из них смертельно. К несчастью, это был тот самый, которого ты... Но теперь у них снова есть шеф: начальник полиции женился на вдове погибшего, вода опять стоит четыре талла: очень больших затрат потребовали похороны, пришлось купить две новые бронированные машины с пулеметами для обеспечения законной системы водоснабжения города".
"Однако, - говорит Букя, и в голосе его звучат ноты искреннего сочувствия, - памятник, о котором мечтала его маленькая дочка, город ему поставил. Очень красивый памятник".
Мы долго молчим.
Потом я спрашиваю: "Что такое человек, Букя?"
Букя отвечает: "Человек - это иллюзия для создания иллюзий, снабженная механизмом агрессии, направленным против себе подобных, и вследствие этого уникальная. Гениальное, но ошибочное направление развития. Он скоро добьется своего".
"Чего добьется?" - спрашиваю я.
"Устранит самого себя из этого мира. - Букя улыбается, ему в голову пришла забавная мысль. - Без человека мир был бы вполне сносен", - объясняет он.
Я хватаю камень и хочу бросить его в Букя. Но камень чересчур тяжел, он падает мне на ногу.
"Даже самый лучший мозг, - говорит Букя, насмешливо или задумчиво, трудно разобрать, - все-таки страдает от человеческого, пока он еще связан с телом. Только чистый мозг был бы совершенно свободен от аффектов. Подумай-ка, ведь у него нет семьи, он не принадлежит ни к одной национальности, ни к одной расе, ни к одному классу, он был бы воплощением чистого разума. Ведь это твоя цель!"
Он прав, но я не хочу с ним соглашаться. Пока я человек, я с ним не соглашусь.
"Человек только в том случае является человеком, если он старается преодолеть в себе низменное!" - кричу я.
"Браво!" - раздается чей-то голос: охотник в зеленом костюме идет к нам по лужайке. Я узнаю его, это тот самый писака, который на визитных карточках и на почтовой бумаге именует себя поэтом.
"Браво! - повторяет он и усаживается против меня на большой камень. - Человек действительно достоин звания человека лишь в том случае, - говорит он взволнованным, но менторским тоном, - если он помогает человечеству подняться на свою собственную ступеньку, причем сам он всегда должен карабкаться на ступеньку выше".
Он задумывается, можно ли в данном случае употребить слово "карабкаться" и достаточно ли точно оно отражает его мысль, потом кивает: да, карабкаться, потому что это слово выражает и напряжение, и стремление вверх.
Он прислоняет к камню свое отделанное серебром ружье, достает из кармана зеленой шерстяной охотничьей куртки синюю записную книжку величиной с осьмушку листа - в такие школьники обычно записывают слова - и заносит туда свою мысль.
"Дорогое ружье", - говорю я.
"Пушка, - поправляет он, - у нас говорят: пушка, когда..."
Меня не интересует, как называются различные механизмы, предназначенные для убийства, и я спрашиваю его: "Вы любите ходить на охоту?"
"Охотиться", - поправляет он и заканчивает процесс фиксирования в записной книжке своей мысли.
Я слышал, что люди, которые постоянно заносят свои мысли или зачатки мыслей в записные книжки, либо обладают плохой памятью, либо относятся к себе с очень большим почтением. Мне интересно, к какой категории принадлежит он. Он замечает мое любопытство и неверно его истолковывает.
"Конечно, такая тетрадочка может потеряться, - объясняет он. - Есть клептоманы, ворующие мысли, существуют и страстные коллекционеры подобных записей. Например, недавно на одном аукционе четверть миллиона выложили за автограф Софокла. У меня уже сто тридцать семь тетрадей, полных мыслей".
Он смотрит мимо меня вдаль, вероятно умножает четверть миллиона на сто тридцать семь. Результат его удовлетворяет, он улыбается и рассказывает: дома я записываю свои мысли на магнитофон, так они будут сохраннее.
Я беру в руки отделанное серебром ружье и повторяю свой вопрос: "Вы любите ходить на охоту?"
"Я очень люблю охотиться", - отвечает он, и я замечаю, что от волнения он начинает косить.
Почему?
Он поворачивается к Букя и подзывает его хорошо заученным, еле уловимым жестом. "Как зовут вашего слугу?", - спрашивает он.
Вместо меня отвечает Букя: "Кшук".
"Кшук, - повторяет охотник, - это звучит очень по-восточному", - говорит он мне или себе. Он обращается к Букя: "Принеси мне стакан воды".
Букя застывает в лакейской позе. "Водки?"
"Я сказал: воды, - резко повторяет охотник и вновь обращается ко мне: - Вы знаете, у меня аллергия к этой теме, я терпеть не могу всю эту однообразную болтовню о капитализме. Разумный предприниматель сегодня так же мало похож на эксплуататора, как ремесленник средневековья, когда царили патриархальные нравы. Дело в характере человека".
Букя приносит воду.
"Болтовня от постоянного повторения не становится правдой", - говорю я.
Охотник поперхнулся, Букя стучит его по спине. Отдышавшись, он решает истолковать мою последнюю фразу как подтверждение собственных слов. Откашлявшись, он продолжает: "Почему я люблю охоту... Представьте себе, стою я в засаде, и на меня выходит могучий олень, на рогах, ну скажем, шестнадцать концов. Вы знаете, что это за чудо?" Охотник смотрит на меня с восторгом, как будто этот олень - я. "Вот где мощь и красота, - говорит он, - кровь и почва. Этот олень у меня на мушке, он прямо передо мной, стоит только согнуть палец и... Понимаете, он у меня в руках, да что я говорю! Мне достаточно пошевелить пальцем - в моей власти уложить его или отпустить. Это чудо, этот великолепный экземпляр..."