Расставание с мифами. Разговоры со знаменитыми современниками - Алексей Самойлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Андрей Петров
Я всегда существовал сам по себе
* * *«Все решил случай. Однажды я попал на фильм «Большой вальс» об Иоганне Штраусе. Это был настоящий шок. Я вышел обалдевший от музыки, от того, как сочиняют на ходу, легко, из пения птиц. Кругом обворожительные женщины, успех, и вся Вена танцует. Вот кем я должен быть! Те час пятнадцать, которые шел фильм, все во мне перевернули. Я решил стать композитором…»
Николай Крыщук: – Андрей Павлович, хочу начать со строчек Пастернака, в которых и содержится, вероятно, первый вопрос. Помните?
Так начинают. Года в дваОт мамки рвутся в тьму мелодий,Щебечут, свищут, – а словаЯвляются о третьем годе.То есть жизнь начинается все же с мелодий…
Марина Ланда: – И с мамки.
Н.К.: – Да. Как человек пишущий, я могу до какой-то степени представить себе и описать, как являются слова. Но как происходит это погружение в «тьму мелодий», особенно если речь идет не просто о ребенке, но о будущем композиторе? Как это произошло у Вас? Действительно ли в детстве? Помог какой-то случай или и правда мама заставила?
Андрей Петров: – В начале это были просто занятия музыкой.
Н. К.: – Значит, все-таки мама?
А.П.: – В общем, да. У меня были интеллигентные родители, так или иначе связанные с искусством. Через Академию Художеств, через Эрмитаж, через дедушку, который, кстати, делал облицовку татарской мечети. Он работал также вместе с Врубелем над оформлением гостиницы «Националь» в Москве. Потом, что еще? Ярославский вокзал, Третьяковская галерея… Они получили даже золотые медали на первой международной выставке в Париже.
М.Л.: – А Вы помните своего дедушку?
А.П.: – Очень смутно. В 33‑м он с семьей был выслан из Ленинграда в Куйбышев.
Н.К.: – То есть Вы полагаете, что в Вас сработали гены?
А.П.: – Ну, вероятно. Мама – художница, ее сестра тоже художница, третья сестра занималась в Эрмитаже античным искусством, а брат – композитор. Он эмигрировал из России в двадцатые годы. Но в квартире, где мы жили, оставались пианино, ноты, флейта и скрипка, на которой я и стал заниматься. Поэтому – да, что-то передалось мне по наследству. И мама считала, что я должен получить хотя бы начальное музыкальное образование. Но пробовать сочинять музыку я стал значительно позже, уже где-то в четырнадцать лет. А так лет с восьми я учился играть на рояле. Потом мне это быстро надоело (я и сейчас владею этим инструментом вполне посредственно), и я перешел на скрипку.
Н.К.: – Андрей Павлович, и все-таки: это была больше воля родителей или она просто совпала с Вашим желанием, уже какие-то музыкальные муравьи внутри шевелились?
А.П.: – Я бы не сказал, что это была воля. Просто мне предложили, а я охотно согласился. Я уже и до этого подбирал какие-то популярные мелодии на рояле. В основном, песни, которые звучали по радио. Помню (это был, кажется, сороковой год), как удивились мои тети, когда я им сыграл какую-то народную песню, которую исполнял Лемешев.
М.Л.: – «Ах, ты душечка…»?
А.П.: – Да, что-то в таком плане.
М.Л.: – А Вы в доме пели?
А.П.: – Сам я никогда не пел. Вообще в доме не пели. Вот тетя эрмитажная, когда приходила к нам, она петь любила. Помню в ее исполнении, например, неаполитанские песни.
Н.К.: – Существует известный закон, который доказывает, что человек не может ответственно объяснить начало творческого импульса. Пушкин не знает, почему именно эти два слова встали рядом, Микельанджело – почему он ударил именно в этом месте по камню. Мы, по существу, требуем от Вас невозможного. И все же: вот начали сначала подбирать услышанные мелодии, потом сочинять свои. Почему? Что Вы при этом чувствовали? Можете Вы это попытаться проанализировать хотя бы сейчас, задним числом?
А.П.: – Сейчас, разве что… Возможно, дело в том, что я то ли не хотел, то ли просто стеснялся петь. Между тем, все вокруг что-то напевали, мурлыкали. Ну, я и стал делать то же самое, только на инструменте. Извлекать звуки. Наверное, вполне подсознательно.
М.Л.: – Вместо мурлыканья.
А.П.: – Да, что-то вроде этого.
Н.К.: – Андрей Павлович, расскажите, пожалуйста, какая у Вас была семья, какие в семье были отношения, как Вам вообще жилось в детстве? И где?
А.П.: – На Васильевском острове, на 4‑й линии между Большим и Средним. Мама еще продолжала заниматься в Академии, потому что, вероятно, из-за моего рождения у нее этот процесс затянулся. Папа был врач-хирург. Но познакомились они в студии художника Матюшина, потому что папа тоже немножечко рисовал. Мы занимали одну комнату в тридцать метров.
М.Л.: – Это была коммунальная квартира?
А.П.: – Через площадку была квартира моего дедушки. Но когда в 33‑м его выселили, началось уплотнение. Однако удалось сделать так, что в одной комнате жил я, в другой – мамина сестра с двумя детьми, еще две комнаты занимал брат папы с женой и сыном. Только в последнюю комнату подселили чужих. Так получилось, что в этой коммунальной квартире жили практически все родственники. Поэтому атмосфера, я думаю, была очень дружественной, особенно если учесть условия жизни в коммуналках 30‑х годов.
Родственники со стороны папы были вятскими крестьянами, людьми, может быть, более практичными, более суровыми. А со стороны мамы все очень мягкие и немного застенчивые. Ссор не было, разве что кто-то над кем-то подтрунивал, и то не зло, не в глаза. Люди фамилии Петровых и люди фамилии Ваулиных (это со стороны мамы) жили мирно.
Н.К.: – Время накидывает на прошлое вуаль, сквозь нее жизнь всегда представляется чуть лучше, чем была на самом деле. Но есть еще естественный драматизм возраста, отношений со сверстниками и родителями, есть еще эпоха, которая была, как я понимаю, отнюдь не доброй няней. И тем не менее…
А.П.: – Да, вы знаете, все было довольно благостно. Вот когда мы оказались с конца 41‑го в эвакуации в Сибири, там начались некоторые сложности со сверстниками. Я почувствовал враждебность ко всем, кто приехал. Во-первых, все, кто приехал, были евреями.
М.Л.: – В большинстве своем евреями?
А.П.: – Нет, все были евреи. И я, Петров, был евреем.
М.Л.: – То есть был тот самый антисемитизм в народе, которого, как многие до сих пор утверждают, никогда не было?
А.П.: – Да, да, да, несомненно. Но такой, бытовой. До политических конфликтов это не доходило. Максимум того, что я слышал, что вот другие где-то воюют, а все евреи уехали в тыл. Таким образом, «евреев» противопоставляли не русским, а каким-то вообще «другим». Место такое затхлое было. Сейчас это известный город Ленинск-Кузнецкий, а тогда – просто огромная деревня, где только в центре стояло несколько каменных трехэтажных зданий. В основном же – участки с избами, вечером на улице – ни человека. А тут толпы эвакуированных. Их количество и преобразовалось умами местных жителей в свойства нации. Меня несколько раз обзывали, плевали в лицо. Однажды ударили. Однако дело было зимой, одето много, удары получились несильными, и упал я в мягкий снег. Так что обошлось без синяков. Но неприятно было. А в классе отношения складывались нормально.
Н.К.: – За кого же Вас числили в классе? Ведь у каждого, особенно в детстве, своя роль: силач, умник, отличник, прилипала…
М.Л.: – Дразнилок не было?
А.П.: – Что-то я не помню… А! Петр меня звали. Вернее так: Петыр. Когда шли в школу мимо нашего дома, кричали: «Петы-ыр!»
Н.К.: – Уважительно. А за что уважали?
А.П.: – Нет, особенного уважения не было, просто – «свой парень». Это, может быть, роль?
М.Л.: – А там в эвакуации были какие-нибудь музыкальные инструменты?
А.П.: – Несколько эвакуированных из Ленинграда, из Москвы, из Киева создали у нас музыкальную школу. Играли на тех инструментах, которые там были или которые кто-то привез с собой. Я помню фортепьяно, скрипку, баян, балалайку и флейту. Я приехал со скрипкой. Еще работал хор.
Н.К.: – А это не вызывало насмешек?
М.Л.: – Петыр и еще играет на скрипке.
А.П.: – У меня был футляр, не такой, как сейчас, элегантный, а деревянный, старинный. Почему-то я помню, что его называли гробик. Когда я шел с ним по улице, кто-нибудь непременно спрашивал: «А что это там у тебя?» Вообще место было довольно дикое.