Том 6. Созревание плодов. Соляной амбар - Борис Пильняк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это было на Украине, на заводе и на рудниках маркиза Сан-Донато, граф Демидов тож, – и это было так же примерно, как с полоцкою артелью на строительстве Николаевской железной дороги.
Смена поднялась из шахты, и вторая смена в шахту не полезла, до предельной ясности поняв, что дальше так жить невозможно. И обе смены – а это были все рабочие, ибо каждая смена работала под землей по двенадцать часов – пошли к конторе. В тот же час к конторе на кошеве – было это в сорокаградусный мороз, подкатил земский начальник Машкевич с приставом Левкоевым.
– Я вам царь, бог и отец! – крикнул земский начальник Машкевич.
– Молчать! осади! – крикнул пристав Левкоев, ткнул левым кулаком первого попавшегося рабочего в грудь, а второго попавшегося правым кулаком ударил по лицу.
Люди пришли мирно разговаривать. Пристав начал «разговаривать» кулаком. И неизвестно, как, чьими руками, сотнею рук одновременно – стащены были с кошевы земский начальник и пристав, биты сотнями рук и сапог, – до тех пор, пока пристав и земский не поползли на четвереньках, кланяясь в ноги толпе, ободранные, плакавшие и умолявшие рабочих, –
– Простите, Христа ради, люди добрые… Их простили.
Заводская контора была пуста.
Волостное правление пустовало.
Кто-то пасхальным благовестом ударил в церковный колокол.
Рудник и завод, как положено, расположился в лощине меж гор, под плотиною и под озером за плотиной, рабочий поселок полз к соснам и лиственницам, к каменным глыбам, где из-под пустых пород выпирали железняки, мартиты и колчеданы.
Два дня поселок пробыл без властей, которые исчезли. Два дня толпами и в празднике рабочие ходили по поселку и ждали, как посулили земский и пристав, прибавки к заработку гривенника ежедневно, отмены штрафов, а самое главное ежемесячного жалованья, ибо жалованья рабочие не получали, получая за кубы руды, – жалованья на тот случай, когда рабочие работали впустую, откатывая пустые породы, докапываясь до руды.
И на третий день на горах над поселком появились конные солдаты, медленно спускались с гор и вскачь промчали к конторе. Сразу объявились все рудничные и заводские власти. Уездный исправник, примчавший вместе с солдатами, сказал в конторе:
– Придется пороть!
И через четверть часа в рабочем поселке знали – будет порка.
Отец, как и все, был у конторы, когда били земского, и понимал, что земского били справедливо, как и сам земский с тем согласился, валяясь в ногах у рабочих, прося прощения и обещая исходатайствовать для рабочих – и гривенник в сутки, и расценку за пустую породу. Два дня отец был весел и счастлив, два дня вместе со всеми ходил по улице, – и Митьша бегал за ним, – когда все были друзьями и братьями, и жизнь была полной и радостной… В избу постучали еще до рассвета, сказали: солдаты слезли со станции, целый поезд приехал с солдатами. Утром сказали, что солдаты спрятались на Шайтанской горе. Затем солдаты промчали по пустым улицам.
В горнице отец сидел у стола, – у себя дома, как гость. Пришла соседка, – задами, перебралась через забор, – сказала:
– Будут пороть.
Соседка ушла. Отец не молвил ни слова. Мать всхлипнула громко.
– Цыц! ты! – цыкнул отец и сразу ж добавил беззлобно и ласково, – Мань, дай водички, попить…
Когда мать давала кружку, отец взял мамину руку, подержал в своей руке удивленно, как незнакомый предмет, и положил мамину руку себе на голову. Мать больше не плакала. Отец сидел у стола.
И пришел – в башлыке, заиндевевший от мороза, живший на углу – полицейский Малафеев, не поздоровался, содрал сосульки с усов, вытер руку о полу шинели, вынул бумагу из-за рукавного обшлага, развернул, положил на стол, поводил пальцем по строчкам, нашел фамилию отца, по неграмотности отца поставил против фамилии красную галочку красным карандашом, – сказал, ни к кому не обращаясь:
– Широких Алексей. На двор пожарной команды. Полицейский ушел, не попрощавшись.
Отец просидел минут десять неподвижно. Отец поднялся из-за стола, снял с крюка куртку и шапку, оделся, сказал:
– Я, значит, пошел, Манюш…
Мать ничего не ответила, отвернулась к печке. Отец улыбнулся еще раз, совсем удивленно, и вышел из каморки. Мать не плакала.
Опять пришла соседка, теперь уже через калитку, сказала:
– Порют под пожарной каланчой, начали, и смотреть никому не запрещено, порют у всех на глазах, разбойники, стыда не имеют.
Соседка ушла.
Митьша сказал матери, улыбнувшись точь-в-точь как отец, и по-отцовски:
– Я пойду, маманька… Мать ничего не ответила.
На улице скрипел мороз и небо было бездонным. Отец – это высший закон, справедливость – и высшая любовь, конечно, отец – это судьба: этих слов не было у Митьши, но ощущения были. На пожарном дворе за открытыми воротами расставили скамейки. Командовали приезжий исправник и местные пристава, пороли жандармы – вицами, запасные вицы лежали на розвальнях посреди двора. У приставов в руках были списки рабочих, свободной рукой пристава грели уши и, когда освобождалась очередная скамейка, выкрикивали по списку:
– Бурков Николай! Двойников Василий!
Люди подходили к скамейкам, бросали на снег свои куртки, у каждого дрожали руки, когда он развязывал гашник, медлил, – и каждому спустить штаны помогали жандармы двойным ударом, – один жандарм бил человека в скулу, а второй, в тот момент, когда человек поднимал руки, чтоб защитить лицо, сзади сдергивал штаны до колен. Люди сами ложились на скамейки, лицом вниз. Один из жандармов становился у головы человека, двое по бокам. Пристав повторял еще раз:
– Бурков Николай! – восемьдесят пять! Жандармы пороли, – хак, раз! хак, два! – хакая, как мясники, когда рубят мясо. Люди кричали и выли при первых ударах, затем затихали, как мертвые. Иных сталкивали со скамейки, отсчитав положенные им удары. Иные, упав на снег, лежали неподвижно, затем поднимались на четвереньки, вставали на ноги, подтягивали штаны, шли с опущенными глазами к воротам, домой, забывая на снегу свои куртки. «Бабы» – сестры, жены, соседки – подбирали тогда куртки и за воротами помогали одеться в рукава, чтоб не замерзнуть человеку. И пристав крикнул:
– Широких Алексей!..
У пристава изо рта шел пар, пристав приложил руку в перчатке к обмороженному уху. Над приставом, над каланчой синело отчаянное небо…
Митьша пришел домой раньше отца. Ему стыдно было попасться отцу на глаза, он понимал, – отцу стыдно было б знать, что сын был на порке. Митьша шел домой тяжелыми шагами, теми, которыми возвращался отец с работы. Митьша знал, – все, что угодно, – лечь вместо отца на скамейку, пойти вместо отца в шахту, подставить руку под кран кипящего самовара, – он сделал бы все, чтоб отцу было легче…
Дома мать уже знала от опытных и бывалых соседей, что надо делать. Все тряпки, все одеяла, все перины и подушки она стащила на постель и взбила их, она заварила чай из сушеной малины и примочку из шалфея, вынутых со дна сундука, она сбегала в шинок, где отдала в заклад за бутылку водки шаль, хранившуюся у нее еще от венчания.
Отец вошел в каморку с пустыми и опущенными глазами. Он улыбнулся виновато и удивленно. Он стоял, чуть расставив ноги, около притолоки. Он не мог двигаться. Он упал на четвереньки. Заплакали младшие. Мать и сын понесли отца на кровать. Они раздели его. Мать держала голову отца, сын совал в рот отцу стучащий стакан водки. Что есть мочи сын напрягал свои мышцы, – это было единственное, чем мог он помочь.
За Уралом железная дорога шла до Порт-Артура. Отец Дмитрия работал на рудниках маркиза Сан-Донато. В Санкт-Петербурге проживали Сан-Галли, Айваз, Парвиайнен. Железнодорожный санкт-петербургский вокзал упирался в Невскую перспективу. Мать Дмитрия Широких была молчаливой. У Айваза, у Розенкранца, кроме мужчин, работали женщины. Когда они собирались поступать на работу, они приходили к заводским воротам и толпами дожидались мастера, мастер командовал, –
– Ну, куцая команда, стройся! –
проходил по рядам и выбирал пальцем наиздоровых, а наикрасивым говорил шепотком в сторонке:
– Зайдешь ко мне вечером, захвати полбутылки приличной, – там обсудим про работку!..
И женщины – ходили к мастеру, если заболевал муж, если болели дети, когда нечего было есть, – шли от детей с какой-нибудь Спицыной дачи, где дети оставались одни на весь рабочий день, запертые, мочились на полу и ползали по своим лужам, где на камору жило человек по двадцать пять, взрослых и детей, много семейств, иной раз с подвесными нарами, как в товарных вагонах на «восемь лошадей – сорок человек», – на каждом товарном вагоне был такой штамп…
Все это было примерно так же, как с полоцкою артелью на строительстве первой большой русской железной дороги, соединявшей столицы. Строилась дорога, как и должна была строиться от Санкт-Петербурга, – с болот, давно уже забитых человеческими костями. Император Николай ногтем по карте провел прямую линию от Петербурга в Москву, – это был «рабочий проект», трасса, и на линию ногтя посланы были десятки тысяч людей, которые, естественно, жили под дождем и в болотах, в лучшем случае копали землю лопатами, а то и сошниками, надетыми на палки, – в лучшем случае возили землю в грабарках и тачками, а то таскали в подолах рубах, – в лучшем случае были сыты хлебом, а то и голодали. Естественно, люди охранялись жандармами и иногда бунтовали. Жандармский начальник барон Тизенгаузен писал однажды: