Незабываемое.1945 - 1956 - Николай Краснов-младший
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Приказ ГУЛАГа был встречен начальством с неудовольствием. Легко им там приказывать за тридевять земель! Как можно выпустить без конвоя «контрика», который имел на плечах еще 20 недосиженных лет? Сбежит! Наболтает вольным, чего не надо!
Оттягивали, сколько могли, но в 1955 году появление политзаключенных на улицах прилагерных городков стало почти обычным явлением, даже если он имел двадцать и больше лет отсидки перед собой.
Бесконвойный выходил из лагеря в 6 ч. утра и, как вол, работал (как не работать!)до 8 ч. на производстве. За это он мог по дороге в лагерь зайти в ресторан, погулять на воздухе с прелестной дамой, если такая найдется, поговорить с людьми. Имея за собой десять лет лагерей и, кто его знает, сколько еще впереди, человек упивался догоранием заката, солнечным диском, заходившим за очертаниями полей или лесов, а не за трехметровым забором, проволокой и вышками.
Подумать только! Год — полтора еще тому назад, я считал себя обреченным на смерть за 70 параллелью. Я «доходил», заросший бородой, с бритой, как у каторжника, головой, я рычал, как голодный пес, получая миску баланды и горсть хамсы. Мое плечо было почти до кости стерто лямкой. и вдруг — ресторан, суп с вермишелью, котлеты с картофелем, чашка кофе, папиросы и прогулка с друзьями по улицам поселка. Разве это не чудо?
Мы все были готовы работать не 8, не 10, а все 12 часов. Даже если не ресторан и не прогулка, то все же приятнее быть на производстве, чем идти в осточертевшие бараки. Мы шли, высоко подняв головы, как бы не замечая красных погон и красных околышей МВД. Они пыхтели от бессильной злобы. Бессильной, потому что Москве было наплевать, на кого мы смотрим или не смотрим. Им было важно, чтобы мы работали, а бесконвойность давала разительные результаты.
Вспоминаю одну статистику.
В Чурбай-Нуре, в Казахстане, где существовали конвойные и бесконвойные бригады, после полугода работы они выполнили план:
а) 20 подконвойных бригад — на 107 процентов.
б) 10 бесконвойных бригад — на 270 процентов.
Вот и соотношение, причем бригады имели одинаковое количество заключенных, так что рабочих рук в бесконвойных было вполовину меньше.
Расконвоирование происходило в порядке поощрения за поведение и работоисполнение, и люди, если и не верили в искренность правительства и долгую жизнь реформ, рвали все, что было возможно сорвать, сознавая, что степень улучшения положения зависит от степени выполнения норм и качества работы. Может быть, выиграли обе стороны, и «дядя», через старания своего «приказчика» — МВД, и заключенные. Первые, конечно, гораздо больше, но кто об этом думал!
Миролюбие внутренней политики сняло тавро позора с заключенных. Тавро, правда, никогда не считалось позором в среде простых подсоветских людей. Да и как иначе, если у всех если не свой, то друг сидел в лагерях. Но общение с заключенными, как с зачумленными, могло плохо отозваться на положении «вольного», работавшего на одном и том же производстве.
После года со дня начала реформ стали разрешаться «визиты» в лагеря. Ко многим приезжали семьи, и заключенные могли с ними встретиться, поговорить, провести время. Лагеря 1955 года отличались чистотой, порядком, санитарностью, даже в большей мере, чем квартиры и жилища вольнонаемных. Бывало, в 1955 году, когда у нас в зоне, в праздничный день, играл оркестр заключенных, под проволокой нашего забора собирались вольные, с наслаждением слушая музыку. Посещавшие заключенных семьи, в особенности приезжавшие из Центральной России, говорили, что нигде им так вольно и хорошо не было, как в нашем лагере. Это звучит парадоксально — и все же это правда. Центральная Россия оставалась СССР. Здесь же росло то новое государство в государстве, о котором я неоднократно говорил.
Режим оставил свою печать на жизни вольных людей. Там отсутствовала самодисциплина. Жизнь рвалась кусками. Дай, что дашь! Туфта, так туфта! Сегодня я на свободе, завтра меня упрячут в лагерь за катушку ниток или два километра железнодорожной прокладки. Получим и за одно и за другое одинаково. На воле, в особенности в центральной России, ходит пословица: где двое русских сойдутся, там и напьются, там же и подерутся. В клубах, на воле, жуткое пьянство. К девушкам отношение «лапальное». Разговоры только о последнем пьянстве, о том, где и что можно «достать», да о новейшей вспашке зяби новым, четырехкорпусным плугом.
В лагерях сидели люди, которые много видели, много читали, многому научились. Некоторые полмира прошли. С ними не заскучаешь. На лекциях, которые читали заключенные, собиралось много народу. Раскрывались многие тайны, о которых не пишут в газетах и даже в мемуарах, ширились горизонты в любой отрасли науки и искусства.
Приезжали к нам родители, семьи заключенных. Все встречали их приветливо, дарили подарки — кустарные самоделки, которым иной раз было место на выставках. Я сам много рисовал, и мои картинки шли нарасхват. И не только как подарки. Покупали их у меня вольные, покупал и надзор-состав.
Русские люди любят картины. У меня появилась возможность покупать краски, полотно и бумагу для акварели. Самым большем успехом пользовались копии известных художников дореволюционного времени. Я убивал на это развлечение свои праздничные дни, и труд мне приносил и радость и материальное благополучие.
Особую свежесть в лагерь вносил приезд жен наших лагерников с ребятами. Все заключенные ходили, как помешанные, от радости. Слышите, говорили они, ребята! Даже детский рев казался небесной, божественной музыкой. Малышей с рук не спускали, так что родители могли друг другом упиваться. С ребятами лет 7-10 играли в горелки, в бабки, в городки. Пожилые дяди лет в 45–50 носились с ребятами, играли в футбол, водили их в кино, усаживая на самое дорогое место, задаривали конфетами. Друзья по лагерю оказывали особый почет и уважение приезжей семье, которых она уже давно не видела в своем городе.
Я часто умилялся, смотря, как японец Нушима, маленький, сморщенный, в очках, сюсюкая, пришептывая и по-своему, по-японски, присвистывая, как щегол, ползает на четвереньках перед соплявым Ванюхой из Рязани, как высокий француз, известный химик и ученый, переодевает штанишки Машке из Одессы, датчанин, рыбак, попавший, якобы с шпионскими целями, в воды СССР, утешает маленького калмыка, а холодный норвежец терпеливо играет в шахматы с шестилетним Петькой из Тобольска.
Какой голод по семье, по ласке испытывали мы, знает только тот, кто провел годы в лагерях.
В то время, когда мы были «врагами народа», пока еще не попали в спецлагеря и не были выключены из всякого контакта с женщинами, в лагерях создавались связи. Заключенные женщины сходились с коллегами но сидению. Иной раз это была действительно любовь. Чаще всего похоть, которой потворствовала обстановка. Политзаключенные женщины обычно были верны своим друзьям, пока находились в одном лагере. При переводе друга в другие края, обычно лились горькие слезы, давались клятвы, но жизнь брала свое. Одни стремились к защите, вторые нуждались в женской заботе и ласке. У блатных и их «дам» все это было проще и, я сказал бы, гаже. Особенно были омерзительны блатные женщины, у которых голод не убивал звериной похоти, а как бы разжигал ее. Не дай Боже было попасть в женский лагерь, по каким-либо делам, поправкам, мужчине заключенному. Он едва ноги уносил от разъяренных фурий. Вся эта сексуальная грязь осталась далеко позади и была забыта. Атмосфера чистоты и опрятности в костюмах и в жизни оставляла свой отпечаток и на чувствах и мыслях. Чужая семья вызывала, может быть, зависть, но не плохую, а умиленную зависть. Мы все мечтали стать отцами, отдать все свои заботы, всю свою любовь жене и малышам. Мы забывали, что играем с чужими ребятами, и расставание с ними сопровождалось слезами не только отца, но и многих из нас.
Вспоминаю, приехала одна женщина, жена заключенного, отсидевшего из его «катушки» только пять лет. Она привезла с собой дочку, девочку лет семи, больную туберкулезом костей.
Бедненький, бледненький, чахлый цветочек! Ходила она при помощи костылей, да и то несколько шагов, и садилась, уставала. Мучили боли. При встрече с отцом, которого она, конечно, не помнила, она горько расплакалась. Это не был испуг, это даже не была радость. Это было какое-то новое, неизведанное чувство иметь отца. Бедняжка не сходила с его колен, вцепившись в грудь его куртки. Она, казалось, боялась, что мигом промелькнет ее радость, и ее опять увезут далеко, далеко от этого большого и сильного папы.
Грусть ребенка тронула заключенного китайца. В общей жизни он был замкнут и нелюдим. Его соотечественники говорили, что он по-китайски — большой ученый и, к тому же, богослов. Так вот этот китаец достал у приезжих женщин бабье платье, оделся в него и, проделывая самые комические прыжки и ужимки, заставил бледненькую Настеньку смеяться.