Письма по кругу (Художественная публицистика) - Герман Гессе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сейчас утро понедельника, у вас, возможно, уже известны результаты выборов[1], подожду, пока новости просочатся к нам. Я рад, что в политических вопросах мы с Вами почти едины. Чего мне не хватает и о чем хотелось бы с Вами как-нибудь поговорить, так это возможности по-настоящему переварить Маркса и занять собственную позицию по отношению к коммунизму, революции. Я разделяю Ваше отношение к правым, но также в некоторой мере разделяю и возмущение коммунистов против немецких меньшевиков, которые были патриотами в 1914 году и остаются патриотами сегодня, которые уклонились от участия в революции, предали Эйснера[2] и Либкнехта, а теперь сидят на их стульях в качестве их наследников. Я не революционер по натуре, видит бог, но уж коли дело дошло до революции и до захвата власти, то надобно принимать все всерьез и действовать. А то, что немецкий коммунизм сегодня лишен главы, это не аргумент против его целей. Русская революция, прежде чем появился Ленин, тоже не имела главы, и, не будь Ленина, она полностью бы омещанилась, остановившись в лучшем случае на Керенском.
Сегодня Нинон хочет посмотреть французский фильм «А nous la liberte» [«Наше дело - свобода» (фр.)] . Я не иду из-за состояния глаз. Со времени возвращения дела мои вновь неважные, уже десять дней не могу переносить никакой пищи, самое большее, что одолеваю с трудом, - это протертый супчик. У глаз моих тоже каникулы кончились, им нужно трудиться и напрягаться на дню куда больше, чем в Энгадине, и они сразу же это почувствовали.
Да, caro amico [Дорогой друг (итал.)] , зачем мы, собственно, живем и что еще осталось в нашей жизни, что может принести нам радость и оказать воздействие на потомков? Если я думаю об этом всерьез, то вопреки всему всегда прихожу к одному и тому же выводу: что жизнь наша, в сущности, трагична и что Моцарт в 1780 году был так же одинок, ненужен и неприкаян, как и сегодня.
Привет супругам Геро. Он написал мне очень хорошее письмо. Примите благодарность за прекрасного Марло[3], и желаю Вам вместе с Марло tante belle cose [Всего самого лучшего (итал.)] . Сердечно Ваш
Г. Гессе
Людвигу Финку
23 марта 1932
Милый Угель,
пришло твое письмецо, и, хотя в нем много печального, я все же очень ему обрадовался. Я долго медлил и колебался, пока не решился наконец объяснить, как, на мой взгляд, личное в тебе и во мне соотносится с политикой и как часто в военные и первые послевоенные годы я пытался понять твою упрямую приверженность идеалам наивных и легковерных людей 1914 года. Из твоего письма я вижу, что все куда сложнее, чем я предполагал, о чем я мог только догадываться; придет время, и мы об этом с тобой потолкуем. [...]
Что касается положения в Германии, то я абсолютно убежден, что нашему народу все еще предстоит совершить революцию, которую он наспех, кое-как совершил в 1918 году и которая тут же была предана социалистами. Стрелка указывает на революцию независимо от того, отважимся мы на нее завтра или только через тридцать лет. И тогда встанут такие, например, вопросы: почему писатель Людвиг Финк, опубликовавший десяток неплохих книг, должен голодать, тогда как директора и члены наблюдательного совета его издательства разъезжают в собственных автомобилях. И именно тогда - не совсем справедливо, но вполне логично - самых назойливых из этих директоров повесят, а у членов наблюдательного совета отнимут деньги и лишат их права надзора, то есть с ними поступят точно так же, как Ленин учил поступать в России.
Меня никогда не удивляло, что Гете понимал Бетховена лишь наполовину (однако кое-что ему нравилось, у него есть даже прекрасное высказывание о Б[етховене]). С Бетховена в музыке начинается то, что в литературе началось с Шиллера, а в политике - с Французской революции и что прямо противоположно гетевской сути. У меня самого почти такое же восприятие, так как в музыке, за редкими исключениями, я очень консервативен. Я воспринимаю Бетховена не как последователя Баха и Моцарта, а как начало упадка, начало грандиозное, героическое, великолепное, но уже наполовину со знаком отрицания. Вот и в этом году я был изрядно огорчен тем, что в Цюрихе на пасху исполняют не «Страсти» Баха, a «Missa solemnis» Бетховена. Завтра пойдут ее слушать, но я бы много дал, чтобы вместо нее услышать «Страсти по Матфею» или «Страсти по Иоанну». Охотно верю, что Альберт Швейцер[1] хорошо отозвался о Гете, он человек для этого вполне подходящий.
Из- за плутней вашего правительства в финансовых делах я снова, как в годы инфляции, оказываюсь в тяжелых, крайне стесненных обстоятельствах. Снова почти наполовину потеряны вложенные в Германии сбережения от продажи «Гольдмунда», которых должно было бы хватить на несколько лет. Но это всего лишь неудобства, о нужде речи пока нет, ее я испытал в 1921-1924 годах, когда мне пришлось содержать жену в доме для умалишенных[2] и трех сыновей и я не мог позволить себе пару новой обуви. Милый, на пасху я буду думать о тебе.
Фрицу Гундерту[1]
28 марта 1932
Дорогой Фриц,
Мартин доставит тебе мою почту, за последние дни кое-что накопилось. Хотя поток писем из-за кризиса несколько уменьшился, но еще больше уменьшились мои доходы, так что расходы на оплату марок для писем, рукописей и т. п. несоразмерно велики.
Из моих сыновей Хайнер и Мартин настроены, в общем, довольно благожелательно по отношению к коммунизму, и я буду рад, если они примкнут к движению и станут не только очищать и совершенствовать жизнь, но и познают счастье осмысленной жизни, направленной на достижение единой цели. Для нас, идеалистов старого закала, главное заключается именно в этом. Наша ошибка и наша вина не в том, что мы якобы встали не на ту сторону, то есть на сторону буржуазии, а в том, что мы не встали ни на чью сторону, ибо мы не годимся для партийных дел. И все же я внушаю себе, что осознать это - уже шаг вперед; и если сегодня иные писатели и художники пытаются изобразить, то есть живо и впечатляюще воплотить в слове свою безнадежную изоляцию и свое отвращение к современному миру, то я считаю это вопреки Брентано[2] (которого ценю) не бесполезным, а добрым делом. Но мне хотелось бы, чтобы мои сыновья подошли чуть ближе к сути...
Томасу Манну
Цюрих, март 1932
Дорогой господин Томас Манн,
на этих днях моя жена читала мне вслух Вашу книгу о Гете и Толстом[1], и я наслаждался, как бывало уже не раз, не только четкими и ясными формулировками Вашей великолепной работы, но еще больше - отвагой, с коей Вы вопреки всем немецким обычаям стремитесь не к упрощению, не к затушевыванию или приукрашиванию, но к подчеркиванию и углублению творческой проблематики. Вы легко можете себе представить, что для меня особенно важна была антитеза «Гете - Шиллер», и порой я невольно вспоминал позднюю работу Канта[2], в которой этот старый ученый поет трогательную хвалебную песнь природе и ее любимым детям и намечает противоположность между «головой» и «любимцем природы» (возможно, там сказано: «баловень природы»). Единственное у Канта, что было мне когда-либо мило.
Ваш образ Толстого, любителя природы, охотника, «зоркого глаза», чуть ли не злобно ополчающегося на дух, порой вызывал в памяти Гамсуна[3]. Знакомая проблема: ведь я и сам нахожусь на той же стороне, мое происхождение - «материнское», мой источник и опора - природа.
Короче, мне хотелось бы поблагодарить Вас за истинное наслаждение, которое мне доставила Ваша книга.
Приписка
Случайно на днях я вновь отыскал статью, которую написал очень давно с целью растолковать моей жене некоторые идеи и термины, присущие моему мышлению. В этой статье Вас, возможно, заинтересовала бы та часть, что написана в две колонки, - противопоставление понятий «разумный» и «благочестивый» (как аналогия к «Гете - Шиллер»).
Молодому человеку из Германии
Написанное мне необычное письмо исходит, судя по всему, от человека незаурядного. Он совсем еще молод, думаю, ему от силы лет девятнадцать, но уже давно одержим стремлением служить своему отечеству и способствовать его возрождению на поприще солдата или офицера. Кажется, он сын помещика, в школьном классе был признанным лидером, со страстью читал Клаузевица[1]. Теперь он признается мне, что в этих своих устремлениях пренебрегал внутренним миром и культурой, что он ожесточился и что окружающие его люди хотя и боялись его, но никогда не любили. В моих книгах, которые он поначалу совершенно отвергал, он открыл для себя некий мир или, как он полагает, столкнулся с неким сформулированным «учением», которое заставило его заколебаться в прежних взглядах. Он просит у меня более обстоятельных разъяснений и совета.