Неоконченное путешествие Достоевского - Робин Фойер Миллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Достоевский-каторжник» входит в состояние, близкое к трансу (подобное описано Джеймсом), в котором несчастья настоящего сами собой преодолеваются воспоминаниями. Писатель, как путешественник, отправляется в новое воспоминание о давно забытом прошлом, где «Достоевский-ребенок» выходит из оврага в заросли кустарника и слышит крик: «Волк бежит!» «Достоевский-каторжник» находится в Сибири, в мучительных для него обстоятельствах. «Достоевский – великий писатель» (голос из 1876 года) мысленно отправляется одновременно в оба времени, в 1830 и 1850 годы. Время становится двойственным: ясный день конца августа 1830 года сливается со вторым днем Пасхальной недели 1850-го. Ослепительно-конкретное настоящее 1850-го незаметно вбирает в себя мимолетный отблеск фантастического из 1830-го: «Этот обритый и шельмованный мужик, с клеймами на лице и хмельной, орущий свою пьяную сиплую песню, ведь это тоже, может быть, тот же самый Марей…» [Там же: 49][189].
Далее Джексон задает ключевой вопрос: «Когда произошло чудо?» Случилось ли оно летом 1830 года во время детской слуховой галлюцинации? Было ли это в Пасхальную неделю 1850 года, когда «без всякого усилия моей воли… [воспоминание о волке и мужике Марее] пришло ему на ум в нужное время»? Или это могло произойти много позже, в 1876 году, когда Достоевский «вспомнил воспоминание» [Jackson 1981: 25]?
На мой взгляд, при рассмотрении природы нравственного переворота в творчестве Достоевского вопрос о том, когда именно он произошел, действительно имеет первостепенную важность, особенно в случаях «смешного человека», Ивана, Алеши и других персонажей, переживающих то, что кажется некой трансформацией. Этот вопрос о вымышленных героях Достоевского отражает проблему его собственной биографии, поскольку, как мы видели в первой главе, практически невозможно определить время и место, когда произошел переворот в сознании самого писателя. Важные моменты его каторжного и послекаторжного опыта, по-видимому, зависели от тех почти экстатических прозрений, которые посетили его сразу после отмены казни[190]. Таким образом, вопрос «когда именно» относится к постоянно возникающему парадоксу обращения, проиллюстрированному Джеймсом цитатой из американского философа Ксеноса Кларка: «Правда состоит в том, что мы отправляемся в путешествие, которое было завершено еще до своего начала» [James 1970:307п]. Хотя опыт нравственной перемены принято рассматривать как дискретное событие, меняющее жизнь человека, при внимательном анализе его границы оказываются размыты. Мы не можем суверенностью указать точный – единственный критический – момент обращения ни самого Достоевского, ни его героев – «Достоевского» в «Мужике Марее», «смешного человека», Ивана, Алеши и прочих. Можно только следить за их «путешествиями» и за их попытками передать свой опыт другим.
В «Марее» воспоминание вспыхнуло у Достоевского-каторжника как реакция на ужас, который внушали ему в этот момент его товарищи по заключению. Достоевский-ребенок в ужасе бежал от воображаемого волка в «материнские» объятия Марея. Джексон обнаруживает убедительную, полностью согласующуюся с фрейдовским толкованием сновидений связь между этими эпизодами в том, что русское слово «волк» – это немецкое «Volk», «народ» [Jackson 1981: 28]. Исповедание веры Достоевского, его рассказ о повороте к народу, таким образом, опирается на радикальную семантическую трансформацию: ужасный «волк» каким-то образом перевоплощается в искупительный «народ». В окружающей действительности ничего не меняется, но Достоевский признается: «…я вдруг почувствовал, что могу смотреть на этих несчастных совсем другим взглядом и что вдруг, каким-то чудом, исчезла совсем всякая ненависть и злоба в сердце моем» [Достоевский 22: 49]. Любопытно, что еще в 1918 году фрейдист Альфред Адлер наткнулся на психологическое значение обманчивого образа волка и рассказал в лекции о своем открытии: «Это воспоминание обычно истолковывают так, как будто оно характеризует связь Достоевского с крестьянством. Однако главное здесь – волк, волк, который гонит его обратно к человеку» [Adler 1929: 287][191].
Но волк, который гонит Достоевского обратно к человеку, живет во всех людях, даже в олицетворяющем безопасность Марее, к которому бежит напуганный ребенок. Это типичный ужас, в который может мгновенно превратиться любой экстатический сон. Джеймс Райс, следуя за Л. М. Розенблюм, указывает, что в Марее, выражающем, казалось бы, нежность и материнское начало, скрывается «крестьянская жестокость и возможность внезапного насилия» [Rice 1985: 258]. Розенблюм опубликовала отрывок из рукописи «Мужика Марея», источник которого – несомненно, сон Раскольникова о «слабосильной лошаденке» из «Преступления и наказания»: «Он любит свою кобыленку и зовет ее кормилицей. Если же есть в нем минуты нетерпения и прорывается в нем татарин и начнет он хлестать свою завязшую в грязи с возом кормилицу кнутом по глазам…» [Неизданный Достоевский 1971:416]. Черновые наброски показывают, что внутри «иконы» – Марея – затаился ужасный «волк». Достоевский-ребенок вовсе не бросается от воображаемого волка в приветливые объятия крестьянской «матери». Он бросается в объятия того, кто сам воплощает в себе полярные качества. Марей оказывается лиминальной фигурой, вызывающей смешанные чувства: близость и взаимообратимость добра и зла представляют собой неразрешимую проблему. Почему Достоевский не включил этот отрывок в основной текст рассказа? Может быть, он считал, что читатели в этом случае отвергнут его profession de foil И передает ли этот исключенный отрывок самую суть дела?
Прежде чем расстаться с «Мужиком Мареем», мне хотелось бы указать еще на несколько моментов, связанных, по-видимому, с комплексом смыслов, которые Достоевский будет продолжать перерабатывать, транспонировать и обдумывать в дальнейшем. Во-первых, в представлении писателя «путешествие к обращению», где и когда бы оно ни происходило, помещается в рамку или, иначе говоря, сопровождается своего рода рифмой. Отчаявшийся каторжник Достоевский выбегает из казармы, его сердце переполнено гневом и отвращением к жестокости окружающих его каторжников-крестьян. Затем он слышит слова поляка: «Je hais ces brigands»[192]. Рассказ заканчивается еще одной встречей Достоевского с этим поляком и повторением французской фразы, но теперь, разумеется, все выглядит иначе в свете свершившегося духовного переворота: внешне оставшись по-прежнему, при этом глубинно все изменилось. Такая рамочная конструкция повторяется с вариациями и в критические моменты жизни «смешного человека», Ивана и Алеши. Во-вторых, заметим, что в центре рассказа «Мужик Марей» – испуганный ребенок, девятилетний Достоевский, и вспомним, что тема