Скутаревский - Леонид Леонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Откуда вы знаете Кунаева? - слегка наклоняясь вперед, спрашивает Сергей Андреич.
Собеседник улыбается, и Скутаревскому видны его крупные, кое-где в золото одетые зубы.
- Он был военкомом той бригады, которой командовал я. Это давно, еще на польском фронте. На всякий случай мы не порываем связи. - Его непривычный уху акцент придает железную значительность его речи.
- Великолепный экземпляр человека! - говорит Скутаревский.
- Настоящий пролетарий, - на свой язык переводит его спутник, и ему, видимо, приятно говорить о друге с таким известным человеком.
Скутаревский думает вслух:
- Странно: поезд идет, минуются какие-то баснословные полустанки, а мы так мало знаем про отдельные части паровоза, который нас везет. Кунаев!.. он так всю жизнь и пробегает в своей кожаной куртке. Черт, и не холодно ему?
Спутник смеется:
- Нет, он привык... он любит холод. Текущей зимой товарищи, шутки ради, на съезде подарили ему в складчину полушубок, и через неделю он опять...
- Пожалуй, это и правильно: надо, чтоб человеку было неудобно - тогда он ищет!
- ...было племя в Средней Азии, таа-зы. Они надрезали ухо себе перед битвой, чтобы быть яростней. По-видимому, это будит злость...
Так, приятно поговорив, они мысленно снова разбредались в разные стороны. Оба глядели в окна, и, хотя укачивали мягкие бархатные сиденья, вовсе не хотелось спать. В продолжение целой полуминуты оба видели за леском перебегающее на облаках клочковатое зарево: дружным костерком полыхала где-то невдалеке деревня, но ни один не обмолвился и словом. Опять текла в окне однообразная полоса древесных насаждений, и Сергей Андреич снова возвращался к своей горе. Сошествие с нее представлялось ему непосильной задачей: черная тень как бы от громадного каменного облака неотступно висела над ним в пути.
- ...выйдем на станцию, профессор! Погуляете... а я тем временем ругану кого следует за опозданье.
Желтый, скучный свет, налитый в круглую склянку, сочился на обширные сугробы; перрон был завален ими. Снегопад еще продолжался, но хлопья стали необильные, мокрые, - последние остатки высыпала из кузова своего зима. Беззвездная тишина куполом обступала станцию, но всюду, вплоть до красного семафорного огонька, пространство было затоплено мужиками с лопатами и в лаптях. На соседнем пути ждал очереди другой поезд, также застрявший из-за заносов.
Люди с окаменелыми от сна лицами проворно сновали от поезда к вокзалу и обратно, таща что-то в бумажках, бутылках и чайниках. У каждого была в этой ночи своя суровая дорога, - ни один даже не оглянулся на девочку, которая отбилась от матери и плакала на высокой стеклянной ноте. Рядом с нею стоял транспортный, в долгополой шинели, чин; он поглаживал маленькую по голове и любознательно поглядывал на бесстрастного иностранца, который торжественно нес куда-то в неизвестность рыжий чемодан, оклеенный ярлычками заграничных отелей. Сбоку его вприхромку бежал волосатый, местного происхождения дед в мохнатой шапке, которая служила как бы естественным продолжением самого лица. Он совал в руку иностранца грязную, полуистлевшую записку - прочесть. Никто не потешился этой занятной двоицей, да, пожалуй, и некому было в суматохе, кроме одного старичка в укромном уголку, близ багажного сарайчика. С напыщенным и демонстративным благородством он держал в вытянутой руке серую пенсионную булку.
Скутаревский шел неторопливо, вразрез привычке, точно производил смотр этой голой ночной правде. Булка в рваной варежке насторожила его внимание. Ему показалось, что это плохая булка.
- Халло! - сказал он, останавливаясь, потому что имел достаточно времени.
- Меняю на мыло, - шершавым простуженным голосом ответил старик и пристально глядел мимо, на проплывающий чемодан иностранца.
- А деньгами от своих принимаете? - испытующе поинтересовался Сергей Андреич, раздраженный то ли вызывающей нищетой, то ли редкостной лодырной разновидностью.
И уже шарил по карманам мелочь, когда дернули его сзади за рукав. Он обернулся с недоуменьем, которое рассеялось не сразу. Трудно было после долгой разлуки признать этого усатого здоровячка в тулупчике нараспашку. Ясно, он был тоже не из здешних; ясно, он был из соседнего поезда; он испытующе взирал на Скутаревского, и под дремучей бровкой его теплилось смешливое, хитрецкое лукавство.
- Пойдем, Сергей Андреич!.. это жулик. Тут разведки большие идут, руду ищут, иностранцев много, - вот на них он и охотится. Он и на прошлой неделе тут стоял, тогда только толстая книга у него была. У него здесь двое ребят работают... Бывший, негодный человек он, - пойдем. - И смеялся, смеялся, тешась недоуменьем Скутаревского. - Ты меня, Сергей Андреич, завсегда в одной коже да в бороде видал, вот и не признал сразу. Пойдем, я чайком тебя угощу. Чай у них, надо сказать, местного производства, но ведь горяченькое... Огонь-то везде греет!
Было невероятно встретить здесь, в черноземном захолустье его, Матвея Никеича, соучастника многих банных, в римском стиле, бесед. Но тот, вчерашний, был иконописен, почти отшельник, и по неповоротливости разума объяснялся лишь тезисами, которыми и действовал словно топором: порою только щепа от него летела, да и маловато бывало пользы от топора. Какая-то решительная подмена произошла в нем за зиму, - слова у него рождались легко и звучно, точно пересыпаемое зерно; приятна была его горячая, без тени кумовства, радость, с которой он подошел, и, когда распахивался на нем незастегнутый тулупчик, обнаруживалась ластиковая рубаха, вся в мелких, нарядных цветочках: только птичьей песни и недоставало на ней. И наконец, вовсе уж примечательно было, что вот бывший банщик ведет в буфет общеизвестного физика, чувствительно поддерживая под локоток.
- Слышал про тебя, Матвей Никеич. На высокого коня вскочил.
- ...а баньки-то жалко: у воды всегда привольнее. Да вот, оказия какая, послали подшефный колхоз проведать! - щебетали птички, что прятались где-то в Матвее Никеиче. - Музыку им привез, радио, книжки...
- Ну, и как на поверку?..
Матвеева ладонь оторвалась от рукава, и профиль его стал сломанный, сумрачный, сердитый. Из-за угла ветром ударять начало на платформу; Матвей застегнулся на все крючки, и сразу умолкли в нем птичьи хоры.
- Разно, милый, разно. Дураков честных много развелось. Проныры не страшно, его видать, и пятерня сама к нему, как к магниту, тянется, а честный - спрятанный. В день, как уезжать, трусики в кооператив привезли, черные в розовую полоску. Это накануне-то сева... и ни гвоздя, ни сахаринки на всю округу, а все только трусики!.. малость покричать еду в столицу.
И вдруг перечислять принялся скучные, темные цифры недовыполненных процентов, а Сергей Андреич слушал с жадным, сконфуженным вниманием. И не то поражало его, что Матвею интересно все, чего сам он трусливо сторонился, а - что по своей воле убежал из надменной дикарской пустыни в самую толкотню сложнейшего социального маневра. Он шел и улыбался, - может быть, в ответ мыслям своим о великом одиночестве человека на земле. И всегда так бывало: жизнь оказывалась хитрее его предположений, и, даже зная механику и расстановку участвующих сил, он никогда не умел предсказать подробностей последующей минуты. "А Лаплас-то все-таки диалектики и не нюхал... Жизнь никогда не упрощается до параллелограмма".
Они выбрали место у стены, выкрашенной диким, первобытным колером и сплошь в отеках сырости. Тотчас Матвей Никеич убежал за обещанным угощеньем. Шумно было, как нарочно, и в шуме этом приглушенно мерцал дребезг комендантского звонка, когда открывали дверь. По полу, густо заслеженному снегом, струился мокрый холодок; в дверь поминутно входили. Скутаревский огляделся, - кабинетного человека, его всегда отпугивала откровенная простонародная жизнь; да и теперь давалась ему трудно крепкая, настойная новизна ощущений. За соседним столиком, в углу, сидела плотницкая артель. Их было пятеро. Тяжелое ремесленное снаряжение монументальные фуганки, скобеля и пилы в берестовых чехлах - вросло, казалось, в их серое, бывалое тряпье. Суровая праздничность лежала на их лицах, - с такими когда-то, при царях, пешеходило на богомолье неграмотное российское племя. Бородат из артельщиков был лишь один, наверно - самый смирный и пуганый. Селедка, по штуке на брата, красовалась на столе, замкнутая в сторожевой круг из пяти стаканов. Они ели, действуя руками и зубами, и терпеливо запивали ситро... Имелся там и шестой, но стакана на него не было. Он был чудак, бывший человек, им заведомо пренебрегали. Старинная, еще диагоналевого сукна, поддевка носила на себе печальные следы хозяиновых скитаний: ночевать ему, видимо, приходилось где попало. Весь он был явно гиблый, и одни только валенки с калошами, которые невыразимо сверкали резиновым лаком, могли служить предметом зависти для этих путешествующих в социализм мужичков.
Он сидел грустный, кося нетрезвый глазок на соседей, эпическое спокойствие которых возмущало его. Время от времени он сдергивал с головы лепешистое подобье кепки с жокейским козырьком и, щелкая ею по краю стола, требовал себе вниманья: