Дальние снега - Борис Изюмский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но жажда ласки, но память тела…
Их любовь была и чувственной, когда без остатка растворялись друг в друге, в блаженстве, доходящем до исступления.
…Но в часы, когда она оставалась наедине с собой, скрытая от людских глаз, на нее обрушивалась смертная тоска, и Нина вновь и вновь спрашивала: «Для чего пережила тебя любовь моя?»
…Тихо, едва прикасаясь пальцами к клавишам, стала Нина играть: сначала вальс и меланхолические этюды, написанные мужем, потом что-то свое и наконец любимую песню «Черный цвет», переведенную для нее отцом на грузинский язык.
Песня эта как нельзя лучше отвечала ее настроению, особенно последние строки, дописанные Александром Гарсевановичем:
Черный цвет…Ты мне мил навсегда…Я отдам себя в закланьеЧерному цвету…
Воскрес разговор — весь до единого слова — тогда, в Эчмиадзине. Исповедь Сандра… «И пламя вновь зажжем свободы»… Кто это сказал? Брат души Саша Одоевский? Или папа? Или она сама?
И ее слова: «Если с тобой что случится… не дай бог что случится… Я на всю жизнь». А он ответил, успокаивая: «Ну, хорошо, деточка, хорошо»…
Кинжал
Но, встретясь с ней, смущенный, ты
Вдруг остановишься невольно,
Благоговея богомольно
Перед святыней красоты.
А. ПушкинНа другой день по приезде в Тифлис Лермонтов решил пойти на могилу Грибоедова.
Возле булочной, у начала подъема на гору Святого Давида, грузинский мальчишка, отщипывая край пышки, загляделся на драгунскую форму офицера, его шпоры.
Лермонтов озорно подмигнул из-под козырька кивера. «Вероятно, мальчишки всего света одинаковы, — подумал он, — Разве только в Рязани, неся хлеб домой, они отщипывают от булки, а здесь — от пури».
— Где могила Грибоедова? — спросил он мальчика.
— Грибоедов? Туда, — с готовностью показал тот рукой вверх, на белеющие стены монастыря.
— Гмадлобт! — по-грузински поблагодарил Лермонтов.
«Мне говорили — „цминда“ означает „незапятнанный“. Чистая, святая гора, — думал Лермонтов, преодолевая подъем. — А Давид — покровитель женщин, и на эту гору в праздники сущее паломничество».
Вчера у него произошел любопытный разговор со знакомым по Петербургу, разжалованным гвардейцем Дмитрием Александровичем Валериановым. Поручик Преображенского полка Валерианов приговорен был в 1826 году к ссылке в Сибирь. В знак лишения его дворянского звания у него над головой сломали шпагу. Через пять лет ссылку заменили солдатской службой на Кавказе. Проездом туда Валерианов останавливался в Петербурге, и тогда-то Михаил Юрьевич познакомился с ним. Валерианов знал несколько языков, отличался добротой, отзывчивостью, и, пожалуй, единственной его слабостью была бесшабашная картежная игра.
В прошлом месяце за отличие в экспедиции его произвели в прапорщики, дали по ранению отпуск. Это было его четвертое и самое тяжелое ранение: пуля раздробила правую ключицу.
…Они встретились «у Поля». Валерианов затянул Лермонтова к себе, в домик у Эриванской площади. Пили великолепное местное вино саперави. Лермонтов что-то съязвил по поводу женщин, похожих на летучих мышей, крыльями цепляющихся за все встречное. Тогда Дмитрий Александрович, вдруг ставший торжественным и строгим, спросил:
— Вы знаете Нину Александровну Грибоедову?
— Нет еще. У меня к ней письмо от моей тетушки, Прасковьи Николаевны Ахвердовой.
— Если есть на свете самая достойная женщина, то это она! — с величайшей почтительностью в голосе произнес Валерианов, и Лермонтов иронически поглядел на его порозовевшее лицо, распушившиеся светлые волосы.
Валерианов уловил его недоверчивость, протестующе и даже оскорбленно воскликнул:
— Нет, нет!.. О Нине Александровне нельзя даже помыслить жуирски!.. Что-то есть в ней, начисто отметающее возможность пошленького ухаживания или пустякового слова. Ей поклоняются, как магометане восходящему солнцу. Никто с ней не сравнится: и эта улыбка, как благословение, и доброта…
Лермонтов снова, на этот раз внимательно, посмотрел на Валерианова. Дмитрий Александрович поднял руку, словно запрещая ему говорить:
— Она не надевает на лицо маску скорби. Скорбь внутри нее… Нина Александровна приветлива, гостеприимна, охотно принимает шутку, по-хорошему снисходительна, даже к увлеченности ею — ведь ей всего двадцать четыре года! — Валерианов поправил тонкие стеклышки очков. — Их дом и сейчас — дом открытых дверей. Вдова не обрекла молодежь на вечный траур. Вероятно, ей легче в молодом шуме… Вы могли бы встретить у нее музыканта графа Девиера, еще совсем недавно — Павла Бестужева…
— А где Марлинский Александр? — с живым интересом спросил Лермонтов, имея в виду брата Павла.
— Увы, погиб…[39]
Они мрачно умолкли.
— Я недавно прочитал его повесть «Мулла-Нур» — превосходная вещь! — наконец сказал Лермонтов. — Помните его слова, что на этих местах истребления и запустения могла бы процветать мирная культура? Ведь русские так великодушны, добродушны и справедливы… и горцы… — они честны и по-своему добры, отчего же им не покинуть свои предрассудки и не стать нашими братьями по просвещению? Лучше не скажешь!
Валерианов, соглашаясь, кивнул головой и тяжко вздохнул.
Ему вспомнилась встреча с Александром Бестужевым февральским утром этого года у грота на Мтацминда. Бледный, печальный, казалось, с заплаканными глазами, Бестужев тихо произнес: «Приказал отслужить панихиду за упокой двух убиенных Александров, — и грустно добавил: — Третьему черед подоспевает».
— Да, так в доме Чавчавадзе, — после долгой паузы возвратился к своему рассказу Валерианов, — читают стихи, играют на скрипке, поют, рисуют, пьют оджалешское вино, но никогда ни один — вы слышите! — ни один из многочисленных тайных и явных воздыхателей Нины Александровны не решался даже на попытку переступить определенную для всех черту… Она умеет, не обижая человека, держать его за пределами этой черты. Ей просто никто по-иному не надобен, затем что сравнивая каждого с покойным мужем… И не подумайте, что она ведет салонный образ жизни, нет. Вечные хлопоты за других, ходатайства, участливость, доброхотство… Вечные! Сколько сил потратила она, например, чтобы помочь Добринскому — наклонить его дела в хорошую сторону…
— Тот Добринский? — Лермонтов чуть было не сказал «опальный», но вспомнил о судьбе Валерианова, и слово не выговорилось.
— Тот. Она поехала к Синявину, упросила, чтобы дочь Добринского — у него много детей и живет он в нужде — приняли учиться на казенный счет… И еще многим помогала этой семье…
Лермонтов сделал последний поворот на крутом подъеме и вошел в калитку. На стене возле нее чья-то неокрепшая в письме рука начертала мелом: «Вано + Этери». Лермонтов усмехнулся: «Везде свое».
На востоке белели вершины синих гор Кахетии, внизу утопал в садах город, казалось, весь овитый бесчисленными ожерельями из балконов. Лермонтов загляделся на стремительную Куру. «Снять бы виды на скорую руку, да жаль: альбом не захватил», — подумал он, досадуя.
Подошел к сводчатому гроту из алагетского камня, прочитал Нинину надпись на памятнике Грибоедову.
«Так могла сказать только душа, наполненная музыкой, — с невольным восхищением подумал он, — Поэма в двух строках!»
Михаил Юрьевич преклонил колено, поник головой. Потом сел под тополем на скамейку, где обычно сидела и Нина Александровна.
«Будет ли существовать наше „я“ после жизни? — спрашивал он себя, задумчиво глядя на темный проем грота, словно бы втягивающий в свою глубину, — Кюхельбекер замыслил поэму о Грибоедове и только начал ее… Пушкин говорил, что написать биографию автора „Горя“ — дело его друзей… Так хочется стать этим другом…»
Лермонтов впервые прочитал старательно переписанное «Горе от ума» в подмосковной усадьбе бабушкиного брата, в Средникове, и был в восторге.
«Надо сейчас же пойти к Чавчавадзе», — вдруг решил он и быстро поднялся со скамьи.
Михаил Юрьевич приказал слуге доложить о себе и поднялся по дубовой лестнице в светлую комнату.
Одним взглядом вобрал все: высокие голландские печи, полосы орнамента на потолках, два зеркала, бронзовые бра и подсвечники, миниатюрные пейзажи («Наверно, итальянцы»), натюрморт — нарциссы в кувшине, вазу синего фарфора на столе, мягкую зеленовато-серебристую обивку кресел и дивана.
Широкая дверь была распахнута на веранду с сизым кружевом резных деревянных перил.
Вошла Нина Александровна, приветливо поздоровалась.
На ней черное платье, открывавшее прекрасные плечи, не прячущее стройность и молодую гибкость стана; выразительные глаза глядели умно и ласково.