Моль - Виктор Свен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Так откуда ж ты, бабка? Из лагеря?
— Лагерь — это дело давнее. После лагеря было поселение. Из поселения, слышишь, и списали меня. Литеру дали, то есть билет казенный, и бумажку. Документ на волю. Это после стольких-то годов… вышла, говорят, милость такая, амнистия называется, ленинская.
— Какая ленинская? Ленин вон уже когда помер.
— Всяк человек к смерти приписан, — согласилась старушка. — Это верно. Да только амнистия. Так бабы на поселении толкуют. Может обманывают меня, старую, не знаю. Да ты чего стоишь? Присядь, что ли?
Суходолов опустился на корточки и, прислонившись к стене, спросил:
— А зовут тебя как?
— Авдотьей, — ответила старушка и немножко помолчав, добавила: — Авдотьей Сидоровной.
— Горя вы большого, Авдотья Сидоровна, нагляделись.
— Как тебе сказать? Счастье — оно неприметное. А горе?Горе сам знаешь, всяк и враз видит. Вот, слушай, была у нас на поселке одна бабка. Тоже наша, тамбовская, так она..
— А ты тамбовская? — с захолонувшим сердцем спросил Суходолов.
— А то как же! Может слышал: Сампур? Богатым селом жили.
— Слышал про Сампур, — неуверенно подтвердил Суходолов. — Слышал.
— А может и ты из тех краев?
Суходолову хотелось всё рассказать о себе, вплоть до того, как ушел он от отца после окончательного с ним разговора. Но не рассказал, а спросил:
— Ну и что же там, на поселении, говорила та тамбовская бабка?
— Да вот про горе свое. Она, слышишь, мельникова дочка, и парень к ней сватался. Да в те поры там Антоновщина гуляла. Против товарищей. А парень ее подался к красным. Батьку ж ее, мельника, на расстрел потянули, а она, дочка, кинулась оборонять отца. А в нее охальник и грохнул из пистолета.
— Авдотья Сидоровна! — схватив старушкину руку, крикнул Суходолов. — Бабку ту как звали? Говори!
— Бабку звали, прямо тебе скажу, красивым именем. Ксюшей звали! А жила она у нас на поселении калечкой, потому после прострела левая ее ручка не работала. А еще потом — Ксюшу перевели куда-то в другое место… туда, которые помоложе, тех туда подальше отсылали.
— Говори: куда Ксюшу перевезли?
— А ты чего тревожишься? Тебе что, может Ксюша сродственница какая или с одной деревни?
— Я… я, Авдотья Сидоровна, я тот самый парень, что сватался к Ксюше, к мельниковой дочке… и который перекинулся к красным. А еще потом до меня слух дошел, что Ксюшу пристрелили. Я тому не хотел верить. Я искал Ксюшу по всей Тамбовщине. А потом отец мой, с чужих слов, рассказал, как прикончил ее… ну… мой соратник… такой был: Семыхин. А потом… потом, Авдотья Сидоровна, мой отец меня проклял. Тому уже много лет прошло. Отца уже нет. А Ксюша, Ксюша, вы говорите, где-то в дальних поселениях живет? Калечкой? Найду я ее, Авдотья Сидоровна, найду, и повинюсь перед ней.
— И повинись, — радостно сказала старушка. — Потому виниться будешь не перед ней, а и перед собой, перед своей совестью.
Уже совсем в темноте усадил Суходолов старушку в поезд, идущий к западу.
— Так что, прощайте, Авдотья Сидоровна, — говорил Суходолов. — Езжайте.
— До чего ж ты добрый человек, — шептала она. — Прямо сердечный ты человек. Ищи, сынок, Ксюшу, и от меня ей до земли поклонись, да не забудь оповестить, что это я тебе путь к ней наметила.
— Всё скажу, — сказал Суходолов, и совсем неожиданно для самого себя, склонился над старушкой и поцеловал изрезанный глубокими морщинами лоб. — Мне бы только, Авдотья Сидоровна, Ксюшу найти. Я бы для нее другим человеком стал.
Он хотел еще что-то добавить, но поезд трогался и Суходолову пришлось на ходу выскакивать из вагона, уже в самом конце перрона.
Когда в темноте растаял красный свет фонаря на последнем вагоне убегающего поезда, Суходолов по слякоти вернулся к станционному зданию.
Подойдя к тому месту, где так еще совсем недавно сидела Авдотья Сидоровна, Суходолов остановился и в задумчивости опустил голову.
Тут Автор берет на себя смелость утверждать, что Суходолов прежде всего подумал о неуютной осени, которую вряд ли переживет Авдотья Сидоровна.
И еще Автор почти с уверенностью заявляет, что Суходолов представил себе какую-то следующую и тоже очень скверную осень, когда у него, у Суходолова, будет свой собственный угол с обыкновенной печкой, дающей совсем обыкновенное тепло.
Исковерканный, ожесточенный Суходолов не осмелился мечтать, что к этому теплу приблизится ласковая и тоже обыкновенная женщина с тихим, грудным голосом, какой был у Ксюши. Да и есть ли такие, как Ксюша? Он не знал таких, хотя иногда, как бы в некотором отдалении, сквозь шорох чужих слов или подслушанных фраз, догадывался об их существовании.
Но всё это было давно. Тогда, когда он никаким словам не верил. А вот теперь… Да, только теперь он осознал окончательность утраты своего собственного, лично ему принадлежавшего бывшего. Оно исчезло, это свое бывшее, бесследно растаяло, как тот вон красный фонарь последнего вагона поезда, увезшего Авдотью Сидоровну к ее последним дням.
Суходолов был далек от философских рассуждений, и потому горькую мысль, что вернуть себя в свое бывшее нельзя — воспринял просто и совершенно трезво. А что под этим «нельзя» скрывается уже нечто таинственное, он не подумал. Не только сейчас, но и потом, позже — никогда он не пробовал представить себе, что всё, случившееся после встречи со старушкой Авдотьей Сидоровной, произошло по велению не совсем понятного ему нравственного закона.
Это он сам, Суходолов, теперь с документами на имя Семена Семеновича Уходолова кинулся искать Ксюшу. И не для того, чтобы вернуть себя в свое бывшее. Это невозможно. Но желание заглянуть в какой-то уголок своего бывшего бросало его из стороны в сторону.
И он нашел ее. Ксюшу. Он уже два раза украдкой наблюдал за нею. Она была так я же, как и прежде, с круглыми и ласковыми глазами, теперь, правда, в лучиках тонких морщин. Заметил он, что левую свою руку она несла прижатой к боку.
Это была Ксюша. Его Ксюша.
Подойти к ней Уходолов поостерегся.
«Испугается она меня, — подумал он. — Не поверит. Тогда — конец».
Потом он узнал, где живет Ксюша, разведал, что помещается она в одной комнате с другой «поселенкой», уже совсем седой женщиной, видать из «бывших».
Как-то в воскресенье он подошел к бараку. На завалинке сидела Ксюша с «бывшей», грелась на солнышке и слушала, что говорит «бывшая».
Уходолов завернул за угол барака и остановился. Вынув кисет из кармана, он принялся вертеть цигарку. Папиросная бумага была плохая, лопнула. Уходолов бросил эту цигарку и начал вертеть вторую. И вот тут до него донесся голос Ксюши.
— Разве ж можно делить на сознательных и отсталых, — говорила она, отвечая, видимо, на слова «бывшей», — на преданных и врагов? Так нельзя. Это они нарочно. Это они для того, чтобы не видеть людей, чтоб не признать, что у каждого своя душа и своя собственная жизнь. Свои у каждого горести и свои печали.
У Ксюши — ласковый грудной голос.
«Об этом я, кажется, говорил той маленькой, сморщенной старушке, — подумал Уходолов, — которая прошлой осенью сидела у стены вокзала и не обращала внимания на сырой, пронзительный ветер и мокрый снег, падавший на ее покрытый грязью ватник».